Бархоткину вживе представилась такая картина, которая сама по себе помаленьку трансформировалась в сюжет: сидят они впятером на квартире у Васи Перепенчука, потягивают портвейн, лениво спорят о крестьянском социализме у братьев Аксаковых, и вдруг Володя Малохольнов заводит речь:
– Бывают такие времена, – в задумчивости говорит он, – когда преступление… да любое, в сущности, преступление, хоть имущественное, хоть насильственное, перестает быть преступлением в классическом смысле слова, а становится, например, актом возмездия или исполнением справедливости, как ты ее, эту самую справедливость, ни понимай. Этот феномен еще Достоевский отметил и со всей его гениальной силой отобразил. Скажем, когда Сухово-Кобылин зарезал свою француженку – это было гнусное преступление, а когда Горгулов застрелил французского президента Эрио – это уже не преступление, а знай наших, “яко с нами Бог”. Я к чему веду: я веду к тому, что если настали такие времена, когда опять на повестке дня лозунг “Грабь награбленное”, то с какой стати мы с вами, ребята, останемся в стороне?! Большевики ограбили Российскую империю, какое-то жулье, которое выдает себя за буржуазию, вот-вот ограбит большевиков, а мы, в свою очередь, давайте возьмем и потрясем кого-нибудь из жулья…
Сева Осипов спросит:
– А кого именно ты собираешься потрясти?
– Да хоть кого! – ответит Малохольнов. – Например, можно совершить налет на ближайший обменный пункт. Дело не пыльное, тем более что Зинаида нас соответственно наведет. Ведь нужно же заранее выяснить, какая у них в сейфе имеется наличность, где располагается тревожная кнопка, нельзя ли как-нибудь выманить кассира из закутка…
Осипов выступит с таким предложением:
– Да наставить на кассира пушку – и все дела! Причем вместо настоящего пистолета можно употребить китайскую игрушку, которые продаются в каждом табачном ларьке и до того похожи на реальное оружие, что в упор глядя не отличишь!
Сам Ваня Бархоткин простодушно поинтересуется:
– Хорошо, Сева, а кто пойдет?
– Да ты и пойдешь! То есть мы с тобой вдвоем пойдем, потому что Перепенчук плохой товарищ, а Малохольнов последний трус.
– Еще чего! – возразит Иван. – В другой раз комара прибить рука не поднимается, а ты хочешь, чтобы я совершил акт насилия против несчастного батрака! Ведь кто они, все эти кассиры, охранники, продавцы? – именно что несчастные батраки!
– Хорошо! – отчасти строго, отчасти с обидой в голосе скажет Осипов. – Значит, ты способен бросить товарища в беде, дескать, погибай, Севка, в одиночку за идею социальной справедливости, а я буду лакать портвейн! Ничего себе друг! Да ты сукин сын после этого, а не друг! Ты возьми в толк, голова садовая: во-первых, мы свое кровное добро назад отбираем, которое тяжкими трудами нажили наши отцы и деды, а во-вторых, мы отвоеванные денежки не на пропой души пустим, а, например, на организацию партии справедливости и добра. Или того лучше, мы на эти деньги пошлем тебя жить и творить за границу, в Нижнюю Саксонию какую-нибудь, потому что в России точно погибнет твой уникальный дар!…
Ивану настолько картинно представилась эта сцена, что он даже немного струсил и подумал: а не повернуть ли им с Зинаидой вспять? Главное дело, он самого себя опасался, а не Малохольнова с Осиповым, зная за собой неодолимую слабость, которая его томила с младых ногтей – он не умел отказывать никогда и никому, даже как-то болезненно не умел, и если бы кто-то из приятелей стал уговаривать его за компанию утопиться в Москве-реке, он и тут бы не устоял.
Точно на зло, ему еще привиделось живо и даже воспаленно-живо, как они с Осиповым врываются в обменный пункт с китайскими игрушечными пистолетами и пожилой охранник, притулившийся на стульчике, открывает по ним отчаянную пальбу. Осипов сразу рухнет на пол, обливаясь кровью, а он сам, Ваня Бархоткин, бросится наутек. Он будет бежать сломя голову в сторону площади Трех вокзалов, панически размышляя дорогой о том, что раненого Осипова уже допрашивают по горячим следам дознаватели, и он уже выдал своего подельника с потрохами, и его уже ищут с собаками по Москве. На Ярославском вокзале он, взмыленный, вскочит в первую попавшуюся электричку, сойдет в Мамонтовке, будет долго идти поселком, потом леском и притаится в маленькой заброшенной сторожке, которую случайно облюбовал с месяц тому назад.
Вот уже зима настала, за окошком порхает первый снежок, студено, а в его сторожке пылает печка, распространяя пахучее ольховое тепло, варится в кастрюле картошка с укропом, давеча привезенная Зинаидой, свеча горит, мышами пахнет, а он полеживает на топчане, укрывшись ватным одеялом, и взахлеб читает почему-то “Историю банковского дела в Голландии”, том второй.
Это была странная квартира; в сущности, она представляла собой обыкновенную московскую коммунальную квартиру, какие прежде нанимали известные доктора или университетская профессура, непомерно просторные, комнат в шесть-восемь, а после, уже при большевиках, заселенные обыкновенным московским людом, от лишенцев княжеских кровей, тихих потомков некогда буйных декабристов, до разнорабочих, младших командиров, дворников, ломовиков, бухгалтеров, одиноких машинисток из советских учреждений – словом, это было не жилище, а маленький Вавилон.
Вроде бы квартира как квартира: она состояла из большой прихожей с капитальной вешалкой красного дерева, длинного темного коридора, увешенного детскими велосипедами и оцинкованными корытами, из восьми комнат с фигурными дверями по сторонам коридора, за которыми таились жильцы, из уборной, запиравшейся изнутри и снаружи на обыкновенные поржавевшие крючки, огромной, очень светлой кухни с примыкавшей к ней черной лестницей, помещением для прислуги, занятым теперь участковым уполномоченным Протопоповым, и темным чуланом, где с незапамятных времен почему-то хранился в разобранном виде какой-то причудливый летательный аппарат. Однако же потолок в прихожей (именно что только в одной прихожей) был такой высокий, что его было почти не видно, и, казалось, ночное небо в тучах накрывает эту квартиру, а вовсе не потолок. Затем на кухне имелся подпол, где держали картошку и квашеную капусту, хотя квартира располагалась в бельэтаже и подпола здесь физически не могло быть, как подземного хода в садик имени Баумана, где старики еще играли в полузабытые городки. Ноглавное – в конце коридора, у левой стенки, стояла ванна на массивных чугунных ножках, никак не обособленная, если не считать низкой китайской ширмочки, а над ней душевой прибор; как ни удивительна такая избыточная коммунальность, в этой ванне, за исключением участкового Протопопова, ходившего в Сандуны, мылись все жильцы, да еще и во всякую пору суток, нимало не стесняясь соседей, которые тем временем сновали туда-сюда. Собственно ванную комнату занимал как раз Вася Перепенчук.
Когда Бархоткин с Зинаидой оказались в этой квартире, которая, кстати заметить, запиралась только на ночь, в ванне лежала какая-то нагая старуха и легонько пошлепывала ладонями по воде. Молодые люди прошли мимо, из деликатности глядя себе под ноги, хотя старуха не обратила на них решительно никакого внимания, и без стука вошли в каморку приятеля, чуть-чуть забрызганные водой.
Даром что в бывшей ванной комнате, которую Василий занимал на правах дворника, стоял полумрак, поскольку она освещалась одним небольшим оконцем, выходившим на черную лестницу, даром что накурено тут было сверх всякой меры, Ваня Бархоткин сразу узнал компанию, тесно сидевшую за столом; как он давеча и предполагал, тут были: сам хозяин, Сева Осипов, попивавший розовый портвейн из фарфоровой чашки с отбитой ручкой, Володя Малохольнов, куривший свой вечный “Беломорканал”, и еще какой-то незнакомый мужчина в ватнике без рукавов, лысоватый, с хорошим славянским лицом и густыми белесыми усами, словно травленными перекисью водорода неведомо для чего. Он протянул Ивану руку, кашлянул и сказал:
– Будем знакомы. Цезарь Болтиков, таксидермист.
– Это, наконец, возмутительно! – воскликнул Малохольнов и в сердцах стукнул по столешнице кулаком. – То есть я хочу сказать: до чего же скверный у нас народ! Всё он норовит выразиться не по-русски, галантерейно, как будто стесняется своего природного языка! Ну какой ты, Цезарь, к чертовой матери, таксидермист?! Ты чучельник, вот ты кто!
– Я тоже этого лингвистического раболепия не понимаю, – сказал Иван и залпом выпил стакан вина. – Конечно, кое-какие заимствования извинительны, когда своих слов в обиходе нет, потому что и понятий-то таких нет, возьмем, например, “прогресс”. Но с другой стороны, в русском языке полно таких перлов и диамантов, что Чехова по-настоящему невозможно перевести. Ну попробуй перевести Чехова, положим, на французский язык – получится так… экзотический Мопассан!