Миша не верил, конечно, в посмертное бытие, как оно описано у Данте: «Божественная комедия» со всеми ее кругами, скорее всего, лишь гениальная ироническая метафора, чтоб было куда поместить недругов, – написал же Микеланджело Буонарроти в правом нижнем углу «Страшного суда» в Сикстинской капелле, в самом заштатном краю Ада, папского бухгалтера, считавшего, что художнику переплачивают. И построения Сведенборга на счет бессмертия души были на Мишин вкус лишь прелестными спекуляциями, а не духовидческими откровениями. Но Миша знал, конечно, что душа не может растворяться без следа, так что был своего рода стихийным буддистом, без веры, впрочем, в перевоплощение, и его поражало, как мог написать свою гениальную поэму Данте, не зная «Тибетскую книгу мертвых». И вообще как много в разные времена и в разных местах люди, не ведая друг о друге, говорили, думали, писали, вещали об одном и том же – о бессмертии, и могло ли это быть случайным? И только ли это одна пустая мечта – на манер федоровской, на самом деле – новозаветной. Но Мишу подчас мучило простое соображение, что если душа бессмертна, то она не может родиться вместе с человеком; и естественно полагать, что душа человека существовала и до его появления на свет, то есть была всегда.
Больница, хоть и считалась по своему печальному профилю лучшей в городе, а то и в стране, была старой, обшарпанной, как водится за всеми государственными учреждениями, располагалась недалеко от Центра, при ней не было не то что парка, даже хоть дворика. Впрочем, ее пациентам в большинстве было не до прогулок.
Тесное это заведение всегда было переполнено, и больные, которым помощь была необходима немедленно, числились в очереди на операцию месяцами. Что было недальновидно с их стороны, ведь им могли помочь и в других местах, но именно у этого была слава чудодейственного.
Распространялась эта необходимость томительного ожидания в страхе и неизвестности, конечно, лишь на так называемых больных со страховкой, то есть с государственным полисом, на тех, кто не имел возможности платить наличными. Но и платных было чересчур, и первыми попадали те, у кого обнаруживались связи. Так, Миша попал сюда по протекции какой-то мало ему ведомой двоюродной, что ли, одинокой, но с богатыми связями, тетки жены. Два Мишиных соседа тоже были блатными. Причем заведующий отделением проявил чуткость и положил всех троих в одну, блатную, палату на троих. Впрочем, такая в отделении была единственная – в других лежали по шесть-восемь человек. Но и этого мало: казалось, заведующий намеренно сформировал контингент по принципу творческие люди – возможно, при этом ожидался некий психотерапевтический эффект, и он в этом не ошибся… Конечно, вполне возможно, что все это было лишь стечением обстоятельств и вышло вполне случайно.
Мишу Мозеля, однако, к творческой интеллигенции в общепринятом понимании было не отнести. Он был – библиограф, хоть и кандидат наук. Зато его соседи оба были художники, творцы, что вызывало у Миши чуть не благоговение: он всегда хотел быть поэтом, да хорошо, скоро понял, что Бог – не попустил, но Миша преклонялся перед всяким чужим даром. И со стыдом, никому не показывая, хранил-таки свои дилетантские строки:
В ночи случайная слезинка
Стекает тихо по щеке,
Скользит под милую улыбку,
Как Лорелея по реке…
А не показывал потому, что однажды услышал из чьих-то уст: «И этот мандельштамит…»
Миша пришел в палату, маленькую комнату метров четырнадцати, позже соседей, потому ему досталась самая неудобная кровать, при входе, ногами к раковине, и тумбочка располагалась неудобно, за головой, – две другие кровати стояли по сторонам окна. Ко времени его появления одному из обитателей палаты уже сделали операцию на предстательной железе. Второй ждал подобной же. Миша, поскольку опухоль у него была на почке, в этом маленьком кругу стал считаться легким больным.
Просыпалась палата среди ночи. Прооперированный, шумно переваливаясь, вставал и, тихо стеная, ковылял к раковине, чтобы попытаться промыть какие-то трубочки, что свисали у него на паху из-под пижамной куртки. А также опорожнить мочеприемник. Тогда, разбуженный, второй сосед принимался бриться электрической машинкой. Это был вечный холостяк лет под шестьдесят, но теперь он очень волновался, сможет ли после операции жениться, ведь до болезни сделать этого он не успел. И тот и другой были вежливы с Мишей, и среди ночи часто звучало что-то в духе «Я вас не разбудил?». Миша энергически отказывался, мол, что вы, пустяки, забирался под одеяло. Ему мерещился Остров.
На Остров Миша должен был сначала лететь на самолете, потом плыть на пароме. Грант, что он получил, был дан ему за работу, которую он делал много лет и наконец опубликовал в погибшем в огне «Вестнике». Работа эта была в России единственной в своем роде – полная русская библиография Эммануила Сведенборга и полный, насколько это было возможно, перечень ссылок.
Грустно, но немногие его близкие знакомые, даже из тех, кто имел хоть отдаленное представление о великом шведском мистике, пожимали плечами, когда Миша говорил о своей работе: «Кому это нужно?» Они не философа имели в виду, конечно, но саму Мишину деятельность, представлявшуюся им как бы талмудической, нетворческой или, как теперь принято говорить, некреативной. Но это были люди не архивные; вот старинный приятель-переводчик Науменко, германист, опубликовавший по-русски черновики сказок братьев Гримм, тот да, оценил бы, но, к сожалению, они давно не общались, потому что переводчик, будучи чуть старше, говорил по телефону часами и только о своих болячках, на худой конец о недомоганиях своего любимца пса, ухоженного, но старого эрдель-терьера – пес стал слепнуть, – и никогда не говорил о жене, так, вскользь; как-то Вера посоветовала Мише попытаться рассказать и ему о своих хворях; старый знакомец мигом скомкал разговор и больше никогда не звонил.
Скептики же чаще всего были люди, от Мишиной науки далекие, из тех, кого некогда называли «профаны», и Миша, не раз спугнутый, чем дольше работал и дальше продвигался, все меньше о своей работе говорил. Даже с Верочкой. Конечно, жена, любя его и жалея, не была столь бестактна, как посторонние, помогала, если что, с готовностью, заботилась, но и для нее, Миша знал, и в его работе, и в нем самом было нечто не от мира сего. И это при том, что Верочка знала, конечно, отчего была выбрана некогда именно эта тема, никак не случайно, но, кажется, и сама причина этого выбора казалась ей, как бы сказать вернее, притянутой за уши… Тем более значимым оказался нечаянно выигранный Мишей приз.
И во дворе, и в начальной школе Мишу Мозеля с детства дразнили евреем. За долговязость, кадыкастость и горбоносие, но пуще, конечно, за фамилию. Отец, узнав, что Миша как-то поплакался на это матери, пытаясь спросить, точно ли они евреи, передернул плечами и сказал сыну: «Ты не еврей, но никогда не оправдывайся, евреи в высшей степени достойный народ». Потом Миша понял и еще одну вещь, почему не надо оправдываться: слишком многие евреи с легкостью отрекаются от своего племени, именно что оправдываются, и тогда их считают евреями еще больше и увереннее, но уже безо всякого оттенка скрытого под пренебрежением уважения.
Мишина фамилия была немецкого происхождения, хотя отдаленные предки привезли ее в Россию из Швеции. Это было известно Мише, сколько он себя помнил, но в семье об этом говорить было не принято. «Если мы и шведы, – говорил отец, – то мы русские шведы». Позже, лет девяти, Миша сообразил: «Как Даль?»
– Ну, к примеру, – сказал отец, – или как Витте.
Но все равно что-то в его фамилии, в ее написании и произношении, Мишу смущало и смутно не устраивало.
Вопрос оказался снят, как ни странно, с милицейской помощью, о чем милиция, конечно, не догадывалась. Верочка настояла, что, мол, тебе нужно отдохнуть, и решила отвезти Мишу на Крит, где нам нужно побывать: по негласному сговору Верочка одна знала, что им нужно, и это было удобно. Для поездки следовало выправить иностранный паспорт, которого у Миши никогда не было. Когда все формальности были выполнены и Миша получил документ, там значилось: Michael Mozel. Так что, как оказалось, причиной многих недоумений и обид был всего лишь мягкий знак, довольно странная буква алфавита: за ней не было звука, но она, оказывается, могла приводить к неприятным недоразумениям.
Единственный городок на Острове Мише мерещился средневековой крепостью, обнесенной высокими стенами, как у рыцарского замка, с тянущимся к серому балтийскому небу шпилем готического собора, с кукольными домиками, крытыми красной черепицей: на дверце каждого висел зеленый хвойный веночек с красными ягодками и золотыми шишечками, обороняя домик от злых сил. Зимой городок в крепости, построенной некогда Тевтонским орденом, утопал в снегу и в розах. Почему в розах, невзирая на северную погоду, понятно: розы – цветы мистиков и рыцарей.