Сверстники относились хорошо: он не ябедничал и скатывать давал. Постоянных друзей не завел от застенчивости. Было несколько, с которыми водился, из их “А”-класса, но дружбой бы не назвал. А как кончили школу и разъехались кто куда — это вовсе отошло. На школьные вечера ходил изредка, сидел в сторонке. Хотя девочкам он нравился: не выпендривается, антимоний не разводит, грубого слова от него не слыхали. Воображули тихонями вертят. Хотели научить танцевать, но он своей застенчивостью переупрямил. Из интерната тоже не отлучался, только домой на субботу-воскресенье. С тухлыми глазами не расходишься: все столбы — его, все ямы — его. Особенно зимой, когда снег слепит. Он против этого солнцезащитные очки приспособил. У них другое неудобство, острота притупляется, но что поделаешь? Зимой в пляжных очках. Кожей чувствовал беспардонные взгляды. Впрочем, таких немного было: видят же — слепой, дурной… Разве что кто за спиной громко комментировал, но скоро притерпелся. На всех болванов обижаться — обидчивости не хватит. Он о другом думал: как бы не впиляться? Кто не знает, что такое тоннельное зрение, может легко вывести из названия. Поле настолько сужено к центру, что видишь лишь кружочек — свет в конце тоннеля. Навроде как сквозь замочную скважину глядишь. Человеку по сторонам посмотреть — достаточно глаз скосить, а ему надо голову поворачивать. И поскольку сужено не только с боков, но и сверху-снизу, приходится под ноги глядеть. А если все время гнуться, быстро сутулость развивается. При таком росте только сутулости не хватало. Вот ведь болезнь как корежит. В этом положении ретив не будешь. Лишь на неприятности напорешься. Пошли в кино — чуть не зарезали. Босяки начали к одному приставать, деньги отбирать. Они хотели заступиться. Тут старшие подскочили, с настоящими ножами. Стали спасаться. Бегут по улице, орут — никто не выходит. Побили их очень. Стоит слепящий снег преодолевать, чтобы тырок получать? Последний раз он в кино был. По вечерам в интернате или читал, или лежал. На каникулах мама два раза возила на море, для сердца. Мама была единственным человеком в его жизни.
Так проходили школьные годы. И как после увиделось — лучшие годы. Было на кого рассчитывать, о нем заботились и думали за него. Любое детство остается чудным временем. Пусть разные случаются детства, но перед остальной жизнью это лучшая часть. Плохое забывается, заслоняется хорошим. В детстве и дни длиннее, и кетьки вкуснее, и здоровье крепче, и о смерти не думаешь
А потом умерла мама. Очень рано, тридцати пяти не сравнялось. От рака желудка. Она в столовой работала, хватала с жару — вот и заработала. Сгорела как свеча, за месяц. А скорее — скрывала боли, покуда не свалилась. Подурнела неузнаваемо, от моложавости следа не осталось. Последние ее слова были те же — “На кого я тэбэ залышаю?”. А самой каково — недвижимо ждать старуху с косой. Уж и ходила под себя. Он руками чуял, как из мамы жизнь отлетает. Тяжко… Говорят, тому, кто выдумает лекарство от рака, при жизни поставят памятник из чистого золота. Мало! Ярослав не знал, чего еще, но ой мало одного памятника из золота!
Интернат похоронил. Ярослав в те дни был совсем потерянный, простых слов не мог понять. Квартиру отобрали, сразу жильцы вселились. Мебель продали, кроме мелочи, что он у себя мог оставить. Деньги, с похорон оставшиеся, на сберкнижку ему положили, до совершеннолетия. Его должны были в детдом отдать, но поскольку в интернате он и так жил вроде детдома, решили не мудрить. Учиться оставалось год, опекуном назначили педсостав, по ходатайству. И очень хорошо: говорят, в детдомах плохо, детей бьют — они же безответные. А здесь за каждым учеником — родитель. И ребята все знакомые. Ничего в жизни не изменилось — только мама перестала приходить.
А зимой того же года потерял глаз. Накануне смотрел по телевизору “Слепого музыканта”, порадовался, что у самого не так горько. Наутро получил — чтоб чужой беде не радовался. Никто не знает, что день завтрашний принесет. Тем горьше, что меньше всех из интерната выходил. Что ж это — от судьбы не укроешься? Может, и не случайно то было. Может, тот мальчишка специально в него банкой запустил — откуда ему знать, что он не видит? Наверно, не ведает, как человеку жизнь искалечил. О многих ли последствиях своих поступков мы знаем? Человеку в трамвае на ногу наступили — а у него большая беда, и невольная грубость стала крайней каплей; пришел домой и удавился. Люди неодинаковы: одному — как с гуся вода, другому — рубец на сердце; а сердце не безразмерное… Хотя и телесные раны, с кровью и желчью — не приведи Господь. Мальчишки-хоккеисты сразу разбежались — последнее, что зафиксировала память Ярослава. В первое мгновенье ничего не почувствовал. Глаз всегда успеет закрыться, да разве пулю тонкой кожицей остановишь? Ударило, в обоих глазах сделалось светло-светло, как в полыме, потом потемнело, и он упал. Тут и пришла режущая боль пули, хоть и не знал он, как бывает от пули. Скорчился, схватился за глаз — а глаз тек по пальцам, липкий и теплый. Люди набежали. Слабо сознавал, как поднимали, как несли… В машине его за руки держали, чтоб не лез в рану. Кричал! Вырывался! Боль была будто из глаза медленно тянут нескончаемый нерв, и всё тело сворачивается в струну, один вздох — лопнет, пальцы впиваются в кулаки, вобрать себя в себя… Силился на глаз нажать, запихнуть этот нерв обратно. Хотелось биться, метаться — и оттого, что делали, боль была еще нестерпимее. Сплошной комок боли, никогда больше такой муки не испытывал. В больнице сделали немедленную ампутацию. Неполнолетний, родичей никаких, времени мало — и его не спрашивали. Усыпили и удалили. Проснулся забинтованный, уцелевший глаз едва выглядывает, словно заново видя мир. Но еще не знал, что он у него один. Ему сначала не говорили, чтобы не натворил с собой чего, пока не подживет. Даже чудилось, как растворяются биошвы на склере: совершенно серьезно думал, что глазное вещество можно соскрести с асфальта, вложить и зашить. На пятый день сказали. Он не поверил. “Не шуткуйте, доктору”. Доктор перевидал много ярославов и соплей не разводил: радуйся, что другой не заплыл — это чудо после той грязи, что ты туда нанес. Ярослава как раздавили. Не верил, пока жгуты не сняли. Когда разглядел месиво… Оборвалось что-то внутри. Зачем жить? Если жизнь — череда несчастий, зачем жить? Раньше на глаза сердился, а нынче всё готов был простить, только б вернули. Хоть плохонький глазик, а родной, неразрывный; и покуда жил, была надежда на прозрение. Можно было им посмеяться и поплакать. А как забрали его неизвестно куда — насовсем калека двадцатого века. Нечему прозревать, незачем жить. Может, на другом глазе теперь еще катаракта созреет? И зачем так много ему одному? впервые взбунтовался, и то не явно, чтоб не помешали. Там же, у зеркала, решил: хватит. Сразу и придумал — как. Включит в розетку лампу и ножницами перережет шнур. Сам не знал, откуда такой способ — может, читал где, забыл, а в нужный момент вспомнилось. В больнице не смог бы ножниц отыскать. Пришлось ждать. А состояние меж тем было странноватое. Полное ощущение глаза. Хотелось потрогать, погладить упругий бугорок. Говорят, так же у тех, кому руку или ногу отрезали: и через год всё тянет пальцем пошевелить. Не желает натура с членами расставаться. Бинт меняли каждый день, но самому запретили касаться. А он думал: если занести инфекцию — может, это его убьет? Но то, наверное, было б долго и мучительно. Током надежнее.
В интернате его пустую глазницу встретили равнодушно: не он первый, не он последний. Нескромные интересовались подробностями травмы и операции, а больше ничего. Позволили не ходить на занятия, сколько захочется. В первый же день приготовился свершить задуманное. Когда все ушли, взял их комнатную настольную лампу, нашарил у кого-то в тумбочке ножницы с незакрашенными ручками… И вот тут, когда вспыхнула яркая лампочка, решимость его покинула. Оцепенел над проводом с ножницами в руке, и ничто не могло заставить двинуться. Отчетливо осознал, что всё — в последний раз. И лампа, и комната, и деревья за окном… Больше ничего не будет. Но если там ничего не будет — может, здесь подождать? В конце концов, это всегда успеется. Или уже много времени прошло, обвыкся. Оказалось, и без глаза можно: зрения не убавилось — некуда убавляться. Внешнее уродство поправимо и не самое страшное. Ведь вот и не удивил он никого. А главное, он уйдет — а другие как же? Вернутся ребята с уроков, увидят его на полу… Он же им сниться будет, эта комната навсегда комнатой смерти останется. Никто еще в интернате не самоубивался, во всяком случае, за время Ярослава. Вдруг кинутся его оттаскивать и их тоже убьет? Подумал так — да и отложил ножницы. Посмотрим, что дальше будет. И удивительно — радость ощутил, что остался. Как будто некто его приговорил и освободил. А освободился-то сам.
Потом ему сделали протез в мастерской. Очень хороший протез, по образцу второго. Сто раз перемеряли и сработали. На хрящ надевался, чтобы поворачиваться. Никто не отличал: да ты красивенький! Ему и веко сохранили, действовало. Только плакать больше не мог, задели слезную железу. Но это к лучшему, снег слезу не вызовет. Одно другое искупает. Когда на работу пошел, там и не знали, что у него вставной глаз. Лишь как-то головой неосторожно повел, он с хряща соскочил, к переносице съехал. Весь день так ходил, тут уж и слепые рассмотрели. С тех пор еще тщательнее за движениями следил и повсюду носил карманное зеркальце. Протез многое ему вернул, он уже не выглядел убогим. Ко всему привыкает человек, безногий со временем тоже начинает себе щеголем казаться. Он еще про запас протез заказал. Что до глаза, то поначалу было чувство иного тела, с полгода саднило, потом притерся — не то протез к нему, не то он к протезу. И тем бережнее относился ко второму — последнему, кто у него остался. Временами напоминала о себе глаукома. Ему предписывали щадить глаза и сердце, чтоб повышенное давление не поднималось. Скакнет двести двадцать на сто двадцать — сосуды закупориваются. Он старался не нервничать, быть всем довольным. Это нетрудно, он по природе такой; могли б не говорить — лучше не знать, не думать. Труднее в дни магнитных бурь, над ними не властен. Кровь приливала к “здоровому” глаза, и он выстаивал за двоих. Ярослав явственно ощущал, как кровяные шарики накатывают в глазную впадину, не находя выхода. Глазное давление, как всякое давление, измеряется в миллиметрах ртутного столба; нормальным считается от пятнадцати до двадцати пяти миллиметров. У него доходило до сорока пяти. А при пятидесяти глаза лопаются кровавыми пузырями. И опять он испытывал похожее на то, как из него тянут нервы. В такую пору старался спать. Рядом с постелью наряду с валокардином лежали таблеточки снотворного. Но как бы ни болела голова, никогда не пришла ему мысль, что, приняв таблеток чуть больше, можно со всем покончить. После того случая он уже побыл мертвым. Магнитная буря пройдет — зачем из-за нее, недолгой, отказываться от жизни. Может, чего интересное будет.