Глава 2
У меня был в городе дружок,
Послушник монаха Питирима:
Волоса он подрезал в кружок
И мечтал о катакомбах Рима.
В длинной рясе, бледный и худой,
Он, таясь, лепил «богов» из глины
И талант свой называл бедой,
Искушеньем — замысел орлиный.
Но стихи (тогда явился Блок)
Завладели робостью монашей,
И, ревнуя иноческий срок,
Опускал он взоры перед Клашей.
Когда он лепил — пальцы
Блуждали по глине, как смычки по струнaм,
И в маленьком зальце —
Как в замке казалось нам.
Казалось, монах оттуда,
Где прожил огромно лет,
Принес золотое чудо:
Улыбку, печаль, привет.
И в глине (в унылом тесте,
Как в грубо кошмарных снах)
Рыдал о светлой невесте
Худой молодой монах.
И в комнате, тихой очень,
Такой голубой сейчас,
Размерен, суров и точен,
Шел творчески строгий час.
Кончал. Вытирал монашек
О мокрую ткань ладонь,
А там, на доске для шашек,
Сверкал голубой огонь.
И, в сердце взглянувши чисто, —
О, как этот взор звучал! —
Отрок с руками артиста
Клал уставной начал.
И когда трезвонили к вечерне,
Руку он мне торопливо тряс.
Но была походка всё невeрней
Под полами вздрагивавших ряс.
Послушник в конической скуфейке
Уходил и там, в монастыре,
Принимал свечу от скромной швейки
Перед Спасом в старом серебре.
А потом в своей убогой келье,
Лишь старик уснет, угомонясь,
Он вступал в высокое ущелье,
Как в свой замок следовавший князь.
Музыка, плывущие напевы
Заскользивших в памяти стихов
И светящий властный образ Девы
В остриях утонченных грехов.
Разговор о городе-гиганте,
О свободе смелых и простых
И мечты о радостном таланте
В ореоле радуг золотых.
Теперь всё это давний случай,
Десятилетье протекло, —
Где ты теперь, жива ли, Кло?
Но образ твой из струн созвучий,
Как лунный диск над дымной тучей,
Встает, светя в мое стекло.
Ты так мила. Любила Блока,
Мечтала вдаль, грустя светло,
И ты не Клавдия, ты Кло,
Ты прилетела издалёка,
Где паруса под визгом блока
Срывают пены белой клок.
О радость — целовать без думы,
Любить, жалеть, жестоко взять,
Что будет муж, отец и зять,
Что будет сонный и угрюмый
В гросбухах вычеты и суммы
В итогах бисером вязать.
Мой сладкий Кло, смешной котенок,
Каких не знали мы затей.
(Теперь… ты мать своих детей!)
Твой аромат был сладко тонок,
Он шел от юбок, от гребенок,
От острых, в крапинках, ногтей.
Те память дни приносит близко,
Иду в былое, в тайный лаз.
Ведь счастье только для пролаз,
А ты, мой сон, не одалиска,
Ты — Клаша, Клаша-гимназистка,
И перешла в последний класс.
Когда наметало снeга
Почти до самых сеней,
Как сладко лететь с разбега
С горы под прыжки саней.
Как облако, паром мерин,
Лишь слышен тяжелый храп,
Но рaзмах его умерен
Под сенью сосновых лап.
У леса, где встали сани,
Где выше звезды слеза,
Вновь просят уста касаний
И взоров хотят глаза.
И смех твой прекрасен, детка,
В вечерний хрустальный час,
И сыплет, качаясь, ветка
Свой розовый снег на нас.
И к городу снова мчаться,
И чувствовать тонкий плен,
Коленями вновь касаться
Согретых твоих колен.
А колокол, словно било,
Гудит, хрустали дробя…
И надо же, надо было,
Чтоб он полюбил тебя!
Что поделать, Кло — простая барышня,
А ее папаша — казначей.
От реки, где ива и боярышник,
Не уходит далеко ручей.
А монашек, Васенька-ваятель,
Как его мы звали меж собой,
Знал уже, ее послал Создатель,
Называя девушку — Судьбой.
Что ж, любовь для сильных путь веселый,
Хорошо, когда любовь проста,
Но есть странной жизни новоселы,
Их любовь — страдания Христа.
Девушке не умной и не глупой
Эта страсть была как острие,
Быть любимой свято — слишком скупо
Радовало, бедную, ее.
А монашек был уже безумен,
Он пугал избранницу свою…
Почему тогда отец игумен
Не швырнул его в епитимью!
Когда в голубое окно
Лучи наклоненные влиты
И стелет лучи полотно
На своды и темные плиты,
Когда, зажигая фонарь,
Безумие хмурое бредит
И вновь посылает звонарь
Тяжелые возгласы меди, —
Монашек покинул кровать
И петлю швырнул на стропило.
Душа не могла оторвать
Тот образ, который любила.
И черная ряса его
Под трупа фарфоровым взглядом
Висела печально, мертво
На гвоздике рядом.
Прекрасный, смешной и больной,
Святой — говорили иные,
Он крылья пронес надо мной
И канул в поля ледяные.
Что девушка? Разве она
Источник щемящих событий.
Над кем тяготеет луна —
Вовек не уйдут от судьбы те…
Великий обманов исток,
Сквозных отражений светило,
А сердце глядит на восток,
Пока его смерть не смутила.
И умер. И город потряс
Своей исступленной кончиной.
Под шорох влекущихся ряс
Был брошен без пенья и чина.
Бедная нахмуренная Кло.
Все кричали: вот его убийца.
От людских упреков, как стекло,
Может наше сердце раздробиться.
Прячась днем, а вечером у нас
Ты рыдала, детски сжавши руки.
Сколько дней не ведала ты сна,
Сколько дней проплакала от муки.
Эта смерть тебя приподняла
И качнула в сторону иную,
И прошила страшная игла
В детском сердце полосу стальную.
Жизнь прошла — годами затекла —
И в песке безмолвия зарыта,
Но сегодня память извлекла
Этот хлам угаснувшего быта.
Снова в сердце стойкий холодок,
И опять — измученный, неправый —
Я влюблен в старинный городок,
Снежный, синеватый и лукавый.
Слушаю призыв монастыря,
Силуэты вижу в желтых окнах,
И алеет зимняя заря
В облаках на розовых волокнах…
[2]
Вы помните призыв Карамзина:
«Чувствительность, ищи для сердца пищи!»
А до него великая война,
Восстанье на Урале и Радищев.
Помещики сквозь полнокровный сплин
В своем рабе почувствовали брата.
Гвардеец, слабовольный дворянин,
Влюбленный в Робеспьера и Марата.
Так карты жизни путает судьба,
Так рвет поток весной ложбину шлюза..
Событий огнекрылая труба
И золотая Пушкинская муза!
На Западе багрово-золотом
Тяжелой тучи выгибались плечи.
Над городом, построенным Петром,
Лиловой дымью расплескался вечер.
Шла оттепель. Напоминало март
Сырых и влажных сумерек раздумье.
А над дворцом опущенный штандарт
Кричал о том, что император умер.
Тринадцатое истекало. Сон
Окутал улиц темные овраги,
И стиснутый в казармах гарнизон
Наутро приготовился к присяге.
Рылеев, лихорадивший всю ночь,
Из тьмы рассвета дрожек стук услыша,
Поцеловав проснувшуюся дочь,
Перекрестив жену, — сутуло вышел.
У Трубецких в натопленной людской
Шептались девки: «Поднят до рассвета,
С семьей простившись, младший Трубецкой
Потребовал палаш и пистолеты…»
Светало. Плохо спавший Николай
У зеркала серебряного брился
И голосом, напоминавшим лай,
Кричал на адъютанта и сердился.
Он император. Новая гроза
Взойдет на звонкий мрамор пьедестала.
И выпуклые наглые глаза
Впервые нынче словно из металла.
А там, в приемной, комкая плюмаж,
Шептал гонец с лицом белей бумаги,
Что возмущен гвардейский экипаж
И дерзко отказался от присяги.
Забегали, предчувствуя беду
За годы угнетенья и разврата,
И в голосах: «Мятежники идут!»
Из двери вышел бледный император.
Чиновница, не снявшая чепца,
За мужем побежала за ворота,
Ведь мимо оснеженного крыльца
Мятежным шагом проходила рота.
Лабазник закрестился, на дворе
Гостином зашушукался с собратом.
И строилось декабрьское карэ
На площади перед пустым сенатом.
Уже дрожит восторгом мятежа
Мастеровщина… Не победа ль это?
Каховский, нервничая и дрожа,
Три раза выстрелил из пистолета.
Еще бы миг — и не было б царя,
Плетей и крепостного лихолетья,
И ты, четырнадцатое декабря,
Иначе бы построило столетье.
Уже рвануло вихрями борьбы
В народ бесправный, к силам непочатым,
Но цепи исторической судьбы
Не по плечу мечтательным барчатам.
Уже гудел и рос поток людской,
Уже насильник, труся, прятал спину,
Но даже ты, диктатор Трубецкой,
Товарищей на площади покинул!
И в этот миг, когда глаза горят
И каждый раб становится солдатом
И рвется в бой, — они… они стоят!
Стоят и ждут перед пустым сенатом!
И чувствует поднявший меч борьбы,
Что будет бой мечты его суровей,
Что вздыбят степь могильные горбы,
Что станут реки красными от крови.
И сколько близких канет под топор,
И сколько трупов закачают рощи,
И потому он опускает взор
И, как предатель, покидает площадь.
Они стоят. И их враги стоят.
Но громыхает тяжко батарея,
И офицер, в жерло забив снаряд,
Глядит на императора…
— Скорее,
Скорей в штыки! Они — один исход,
Иль правы растопчинские остроты:
«В Париже прет в дворяне санкюлот,
У нас дворяне лезут в санкюлоты».
И император понял: «Дураки!»
И, ощущая злость нечеловечью,
Он крикнул батарее (передки
Уже давно отъехали): «Картечью!»
И пушки отскочили. На лету
Подхвачены, накатывались снова,
И били в человечью густоту,
И, отлетая, рявкали сурово.
И это всё…
Зловеще тишина
Бесправия сгущалась год от году.
И ты, порабощенная страна,
Не получила от дворян свободу.
В аллее дней, блестящ и одинок,
День отгорел бесславно и тревожно.
И, салютуя деспоту, клинок
Ты, дворянин, покорно бросил в ножны.
И виселицы встали. Но не зря
Монарх-палач на площади их строил;
От них до грозных пушек Октября
Одна тропа… И слава вам, герои!
Явились вы, опередивши час,
И деспот вас обрек на смерть и пытку,
Но чуждый вам и победивший класс
Приветствует отважную попытку.
По сумрачному, злому рубежу
Сверкнул декабрь ракетою огнистой,
И, столько лет взывая к мятежу,
Стране как лозунг было: «Декабристы!»
1925