Катанья — это проститутка, которая молчит, потому что кто-то ее душит.
Я — существо глубоко катаньское. Во мне жизнь и смерть, и меня не пугает ни то, ни другое. Иногда моя жизнь превращается в смерть.
Я часто слышу от того, кто давно уехал из родного дома, что единственная причина, по которой он возвращается, — необходимость найти свои корни, желание изучить их, вытащить из земли, убедиться в том, что они есть, разрезая их. Корни? О каких гребаных корнях они говорят? Мы не деревья, мы люди. Люди произошли из семени и вечно останутся семенами. Если нет, то, может быть, единственное место, где мы можем пустить корни, — это утроба матери.
Если я однажды захочу вернуться к истокам, если захочу съесть свои корни, мне нужно будет только вспороть брюхо, войти туда всем телом и связать себя с тобой нитью, теперь уже воображаемой.
Но мне это не нужно. Я хочу оставаться семенем. Я хочу сама быть своим началом и своим концом. И я не хочу гнить ни в какой земле, хочу, чтобы меня вечно носил ветер.
Еще прохладно, хотя по календарю весна уже вступила в свои права. Небо еще такое зимнее… лица людей зимние. Колизей занял собой почти все сердце города, он показывает всем свой огромный зад, обращенный прямо на улицу. Я стараюсь по возможности на него не смотреть, когда хожу за покупками. Мне не нравится Колизей, он кажется уже зрелым мужчиной, который хочет продемонстрировать всем свою мужскую силу, хотя на самом деле уже потерял ее. Я это не поощряю. Я от этого устала. Я иду по шумным улицам с пакетами в руках и смотрю вниз, иду так быстро, что, когда подхожу к двери своего дома, от напряжения у меня болят икры, а пальцы рук изрезаны пластиком пакетов и стали толстыми, распухшими, как сосиски.
В Катанье у меня быстро обсохло молоко на губах, возможно, меня слишком рано отняли от груди. Но я хотела, чтобы это случилось.
Что я там делала все эти годы, в этом темном и пугающем аду? Как я могла не заметить, что Катанья забирает мою душу, хотя я не давала на это своего согласия? Почему ты мне ничего не сказала?
Ты сговорилась с ней, чтобы я всегда оставалась привязанной к вашей груди? Ты постоянно твердила мне, что я вечно буду тосковать по своему городу и своей семье, что повсюду меня станут сопровождать одиночество и конфликты, что нет ничего прекраснее, чем проснуться утром и почувствовать, как морской бриз щекочет тебе ноздри. Мне наплевать на все: я ненавижу море и обожаю одиночество и конфликты.
Жаль, правда, что ты ошиблась.
Извини, я жестока. Я всегда искаженно воспринимаю чужие мысли, возможно, ты так никогда не думала. Может быть, ты на это надеялась — слегка, совсем чуть-чуть.
Я его не любила, не испытывала к нему нежности, он мне лишь немножко нравился. Я его использовала. Использовала его зрелый возраст, его опыт, уверенность, которую он сумел дать мне.
Он использовал ту детскую частичку меня, которую я ревниво охраняю, потому что она маленькая, незначительная, мягкая, но драгоценная. Мы использовали тела друг друга, говоря себе, что освобождаем души друг друга. Он говорил, что я дала ему свободу, что со мной у него вырастают крылья. Но что он дал мне?
Я отдавалась ему, потому что он был единственным, кто в тот момент мог зализывать мои раны. Зализывать, а потом открывать, обжигать их. И снова зализывать.
Я говорила себе, что его тело абсолютно совпадает с глубокой пропастью, которая образовалась в моем теле. Я считала, что его тело, вытягиваясь на моем, может неожиданно вылечить кровоточащую рану, которая открывалась с каждым днем все больше, каждый день на сантиметр.
Так что я позволяла ему любить меня, а он позволял мне любить его.
В момент наслаждения я чувствовала, что мой голод удовлетворен, я хотела остаться наедине с собой. Сворачивалась клубочком в постели спиной к нему в позу зародыша, закрывалась в себе. Я мастурбировала.
Он не трогал меня, просто неподвижно лежал, положив руку на голову и уставившись в потолок, и о чем-то думал. Казалось, по его телу еще пробегают эротические разряды, его мужская сила по-прежнему была очевидной.
В эти моменты тишины и неподвижности, когда темнота в гостиничной комнате разрезалась на части фарами проезжавшей мимо машины, я спрашивала себя, что остается делать ему, если весь настоящий аромат, который меня опьянял, я уже собрала и поглотила. Он похож на старый дуб, который высох и готов умереть; его корни навсегда останутся глубоко в земле, но жидкость больше не побежит к этому внушительному морщинистому стволу.
Голубоватый свет от телевизора, диван, покрытый красной тканью с большими коричневыми цветами, на мне плед. Мне четыре года, может быть, меньше. Я весь день была с папой, мы смотрели по телевизору выборы нового президента Республики. У меня нет даже смутной идеи, кто бы это мог быть, но Оскар Луиджи Скальфаро[3] — красивое имя, оно хорошо звучит. Я хорошо помню леди Оскар, мою героиню. Ты лежишь в постели с головной болью, папа быстро к тебе присоединяется, а я остаюсь одна на диване и, слушая музыку из мультфильма, шепчу: «Леди Оскар, леди Оскар, в твоих голубых глазах радуга… твой меч… в битве… не меняйся никогда, не меняйся никогда, леди Оскар», — веки тяжелеют и закрываются, я устала.
Я проваливаюсь в глубокий сон.
Кто-то ложится рядом со мной и щелкает пультом телевизора.
Мурашки в ногах неожиданно будят меня, у меня прикрыты глаза, я спрашиваю сонным голосом: «Что ты делаешь?»
Голос отвечает: «Тихо, я просто проверяю, стала ли ты уже синьориной».
Я снова засыпаю, погрузившись в поле коричневых цветов, которые леди Оскар элегантно срезает точными ударами меча.
Из стебля цветка — капля крови.
Я внезапно просыпаюсь в поту, простыня закрутилась вокруг ног, я почти увязла. Увязла, как комар в слезе.
Томас лежит рядом со мной, он заснул в очках и с книгой в руке. Я снимаю с него очки, гашу свет, говорю, что люблю его, кладу голову ему на грудь и слышу, что его сердце скрипит — как плохо работающий механизм. Не ровные человеческие удары, а только скрип, скрип — попытка остаться в живых. Первая мысль: сколько еще сможет биться его сердце рядом с моим лицом? Чего тебе не хватает, спрашиваю я себя. Любовного эликсира?
Я была одета, как он хотел. Мне было приятно следовать его эстетическим вкусам и желаниям: я стала такой, какой он хотел меня видеть. Меня не вдохновляло то, что я ему подчиняюсь: моей главной задачей было понравиться ему.
Мы сидели на улице, за столиком ресторана, прямо за площадью Театро Массимо[4].
Лето только закончилось, и осень делала мой загар более нежным и легким. Улицы по ночам становились спокойнее, словно отдыхали после дневного хаоса. Столик стоял криво — брусчатка была неровной. Из ресторана доносилась музыка рэгги, и я заулыбалась, увидев его удивленное лицо: я прекрасно знала, что эта музыка — самое чуждое ему, что может быть на свете. Он бы предпочел другое заведение, которое можно было бы описать прилагательными «изящное», «нежное», «изысканное». То место, где мы находились, определялось как «шумное», «вульгарное», «молодежное». Он старался смотреть на меня и словно отгораживался от звуков музыки.
— Странно, как тебе удается сказать мне то, что я никогда не сказал бы сам себе, — произнес он.
Я ограничилась улыбкой. Я его не слушала.
— Когда я говорю тебе о моих гноящихся снах, о новой жизни, которую ты мне подарила, я впервые слышу, что меня не судят. Даже поддерживают. Понимаешь, что я хочу сказать?
Я кивнула головой. Мне это все надоело.
Он сделал паузу, потом, пристально глядя на меня, спросил:
— А что ты думаешь обо мне?
Последнее, что должен делать мужчина, — это спрашивать меня, что я о нем думаю.
Я ничего не думаю — чего там думать-то? Если я тебя люблю — я тебя люблю, если ты мне противен — ты мне противен. Что тут сложного? Ты хочешь знать, что я думаю? Думаю, что тебе на хрен не нужно то, что о тебе думают другие люди. Я думаю, что ты эгоист, негодяй и вдобавок слепец. Я думаю: ты весь вечер говорил со мной, но так и не понял, что я тебе не отвечала. Я думаю, что ты настолько жаждешь меня, что даже не почувствовал, пока меня трахал, что мое тело холодно и спокойно, как это дорогое белое вино в большом бокале.
Он посмотрел на меня, как побитая собака. Он ждал.
Я глотнула вина и выдохнула:
— Я думаю, что ты хороший человек.
— Знаешь, я никогда не чувствовал себя свободным. Даже с женой, — сказал он, не обращая внимания на слова, которые я только что произнесла.
Мне не хотелось говорить. Это ему хотелось говорить. Я позволила ему продолжать.
— Я всегда чувствую тиски, которые сжимают мне сердце, мозг, язык, делают меня пассивным импотентом. Ты знаешь, что это значит? Ты это знаешь? — Его тон стал обвиняющим, как будто он меня упрекал.