Было так легко его обмануть.
Он до сих пор не знал, наверное, кто же его мамочка: не помнил, не знал — и не любил, не жалел ее нисколечко, поэтому и его не было жалко.
Она еще не думала, что это из-за него заболела мама…
Болезнь матери ранила только самолюбивое ее любопытство.
Девочка не терпела секретов. Даже эта бабушка Верочка что-то знала, а когда приходила помогать, строила из себя хозяйку, воображая, что она должна подчиняться ей как мамочке. Вот и сегодня — отец не хотел брать ее с собой. От нее скрывают очень важное — она сообразила. Но этот человек в истасканной рясе — священник — только и показался ей похожим на дурачка, так что она, забывшись, хихикнула, и все равно, нисколько не смущаясь, нарочно разглядывала его, притворяясь очень взрослой. Можно было подумать, его подобрали на улице. Стало даже обидно, что он узнает о всех тайнах мамочки. Девочка догадалась — это будет как в храме, в котором они молились ее любимому боженьке: была уверена, что увидит ее слезы, и уже чего-то ждала, наблюдая, как она — нервно ожив и став некрасивой — к чему-то приготовилась. Воцарилось молчание, в котором надрывно и одиноко раздалась почти мольба: «Уходите… Ну, что ты стоишь… Вам нельзя!» Тогда девочка бросилась к матери, целуя ее руку, в которую вцепилась так, как если бы только что ударили, легко подхватывая этот умоляющий тон и выпрашивая: «Мамочка! Любимая, мамочка! И я плохая! И я хочу с тобой!»
В это время посещать больных запрещалось. Обо всем договорился ее муж, он же нашел священника. Искал… Обзванивал знакомых, спрашивал — конечно, верующих, православных. Ему затруднялись что-то посоветовать, потому что, в общем, еще не оказывались в подобной ситуации. Но пугались: она умирает? И он односложно отвечал, прекращая разговор: «Да нет. Хочет жить».
Хирург, сотни операций…
Он был уверен в себе, потому что ни во что не верил.
Копался в чьих-то кишках?
Было что-то приятное в этом занятии?
Или было страшно?
Приучил себя. Врачи не жалеют своих больных. Если бы жалели, то начинали бы испытывать и отвращение, и страх.
Апендюки, грыжи, язвы… Он отупел: резал и зашивал людей, как это делают, когда проводят разве что менее гуманные опыты над их заменителями из плоти и крови. Что-то однообразное, тупое и делает работу привычкой. Даже зарплатка — или, как мрачно шутил, «заплатка» — тоже. Все, чего хотел, — хотя бы выспаться. Обыкновенная жизнь: семья, работа. Вряд ли задумывался о чем-то… Для чего он жил? Этот вопрос мучительным становился, когда думал о детях, которым дал жизнь. Любил по-мужски, как свое, кровное. Продолжение рода… То, что останется… Но с этой любовью не мог бы передать никакой веры… Он знал, что состоит из костей, жил, мышц, нервов. Что не боится своей смерти. Жил для тех, кому был нужен. И жизнь, и смерть: прямая линия, что уводила в безразличную бесконечность. Там нечего и некого искать — а здесь?
Пухлые губы, большегрудая, белая и мягкая, как будто увлажненная кожа. Все неизящное. Пожалуй, грубое, плотское. Его тип женщины. В медицинском обыкновенно знакомились на одну ночь. Переспав, становились друзьями. Физиология — учебный предмет, такой же, как патологоанатомия. Все специальности — однополые. Ну, а равенство полов — это дружба. Круг мог быть широк. И ходили по кругу. Была же у студентов хохма: «Все врачи — братья, а все медсестры — бляди!» Врачи — самые брезгливые люди. Может быть, дружба стерильней, чем любовь? Складывались пары: ортопед — и окулист, кардиолог — и уролог, стоматолог — и проктолог… Или, как они: хирург — и дерматолог. Потом семьи… Когда уже почему-то не могли друг без друга. Потом со многими, с кем учились, семьями дружили… Товарищи, коллеги, эскулапы с одной на всех клятвой: «Клянусь Аполлоном, врачом Асклепием, Гигеей и Панакеей, всеми богами и богинями, беря их в свидетели, исполнять честно, соответственно моим силам и моему разумению следующую присягу…»
Он, возвращаясь домой после суток в больнице, бросая во дворе машину, мало что воспринимал. Она догадывалась, молчала — а он не переходил границы, когда лгать было бы бессмысленно. Общее — то, что надо делить. И самое странное во всем этом: общий ребенок. У нее появились деньги — свои. Вдруг собиралась — и отправлялась в путешествие с неведомой подругой. Уходя, не оборачивалась. Это было попыткой бегства. Она могла не вернуться, он чувствовал. Говорила, что улетает в Испанию… Потом в Таиланд… Возвращалась потерянная, опустошенная: домой, к нему, к маленькой дочери. Все же привозила сувениры, сиротливые подарки — но ничего не рассказывала. Он ни о чем не спрашивал. Брал чужие дежурства — и дней, когда хотя бы ночевал дома, становилось меньше. Все должно было когда-то кончиться. Несколько раз, наверное, он мог все кончить, если бы ударил ее… Но выдержал. Потому что был сильней и никому бы не дал себя сломать. Она вызывала на это, ей ничего не стоило сказать самое жестокое, когда слова — как плевки. Лишить своей близости — а если она и случалась между ними, физическая, то это было что-то отталкивающее. Требовать, требовать, требовать… Или делать вид, что его не существует, не признавая рядом с собой его существования даже как человека — а потом устраивать истерики, вопить и орать уже от его присутствия… Только чтобы чувствовал себя ничтожеством. И каждый день она делала себя еще несчастней. Плакала: хныкала во сне, как маленькая. Оскорбленное своей жизнью, беспомощное, раненное изнутри существо. Казалось, что это болезнь… И все то, что происходило, они же сами скрывали, как правду о ней, о болезни. От родственников, от близких. И лишь этот заговор молчания продлевал что-то такое же немое, одинокое — похожее на жизнь.
Думал, все о ней знает… Папина дочка — привязана была к отцу больше, чем к матери, от которой после его смерти презрительно отстранилась. Он, вырастив, ушел из семьи, в полной силе женился на молоденькой девчонке, почти ее ровеснице, а через два года, оставив ту вдовой, скончался от неоперабельного рака прямой кишки. Умирал равнодушно, как будто и всех предав и всеми преданный. Что ему никто не нужен, она, дочь, осознала, когда тот, кто был ее отцом, отправился в полном одиночестве на сожжение в топку крематория. И она, подобно большинству людей, переживших своих родителей, делала вид, что все понимает. Наверное, испытала удовлетворение, решив, что простила и не выдав своих чувств. Она хотела, чтобы все ее любили, но только ее, одну. Это было своего рода безумие. Поэтому ревновала его к матери, не желая смириться с тем, что та существует. Он вырос без отца. Плохие или хорошие, у всех они были. У него же — прочерк в свидетельстве о рождении. Мать скрывала прошлое: ни говорить, ни думать о своем отце сын не смел. Было много законов, по которым он рос, а, нарушая, становился предателем, и если она еще считала себя его матерью, то потому, что уничтожила память об этом человеке. Для него это стало чужой тайной: безразлично, чьей. Отец мог жить, мог уже умереть — но его не было. В конце концов, он бы никогда не уподобился своему отцу; а каким он должен быть — выучила, как пасынка, жизнь.
Однажды жена разбудила его поцелуем: коснулась легко и тепло щеки. Он очнулся от ощущения нежности, будто бы это он родился заново. Другая, она возникла как фантом, став внимательной и заботливой, терпеливой и ласковой. Но так, в одночасье, по ее велению, по ее хотению все в их жизни переменилось. Это потом она пошла в церковь и водила маленькую дочь… Оберегая, в квартире всюду появились иконки. Верующая. Была… Стала… Но когда возвращалась, лицо всегда исступленно излучало счастье освобождения — а он, чувствуя, как далек от нее, напряженно замирал, чего-то ожидая. Судорожно оживляясь, она приносила суету с каждой новой мыслью о чем-то будущем, но что нужно оказывалось сейчас же выбрать и купить, решить и сделать. Он подчинялся и был настолько слеп, что не замечал в ее состоянии более серьезных перемен. Свою беременность она скрывала. Обманув, наверное, гордилась собой. Терпела. Прятала. И все для того, чтобы, устроив нелепый ужин со свечами, сказать с загадочной улыбкой, что носит его ребенка и что это — она уже знала — мальчик. Была щедра, великолепно выглядела. И преподнесла своему мужу самый дорогой подарок.
Мальчик будет носить имя ее отца — она решила.
Все говорилось легко.
Он легко соглашался.
Легко потом было каждую минуту. Ей хотелось праздников, и она их выдумывала: прогулки в парках, загородные путешествия, званые ужины для друзей. Ребенок будто бы спал в материнской утробе и не доставлял хлопот. Время улетучивалось, выпущенное на свободу. Оно начало тянуться нестерпимо медленно ближе к концу. Тогда она стала молчаливой, каждый день ходила на церковные службы и, отговариваясь, что хочет побыть одной, больше не брала с собой дочь. А потом исчезла, ушла и не вернулась домой — и о ней ничего никому не было известно несколько дней… А он искал ее, где только мог — но не обзванивая моргов.