Я то и дело покупала себе новые платья, серьги, чулки, а потом долго примеривала их дома перед зеркалом — только это и доставляло мне удовольствие в дни разлуки с ним. Недостижимый идеал, к которому я стремилась — каждый раз удивлять его новым нарядом. Он едва успевал заметить приобретенные ради него блузки или лодочки — пять минут спустя они уже были сброшены и — до его отъезда — валялись где попало. И я очень хорошо знала, что никакие тряпки не спасут, если другая женщина станет для него более желанной, чем я. Все равно я не могла позволить себе предстать перед ним в знакомом ему наряде — мне казалось, что это будет непростительной ошибкой, изменой тому совершенству, которого я жаждала достичь в отношениях с ним. Однажды, движимая все тем же стремлением к совершенству, я долго листала «Технику физической любви», наткнувшись на нее в большом книжном магазине. На обложке значилось, что уже «продано 700 000 экземпляров» этой книги.
У меня нередко возникало чувство, что свою страсть я переживаю, словно пишу книгу — точно так же стараюсь продумать и отшлифовать каждую сцену, каждую деталь. Вплоть до мысли, что готова умереть, когда дойду в своей страсти «до конца», не сознавая, что значит это «до конца» — все равно как вот сейчас я готова умереть, когда через несколько месяцев закончу эту книгу.
Общаясь с людьми, я старалась не выдавать своей одержимости, хотя это было совсем не легко. Как-то в парикмахерской я видела, как все охотно отвечали болтливой клиентке, но стоило ей, запрокинув голову над тазиком, обмолвиться, что она «лечит нервы», весь персонал стал относиться к ней с некоторой настороженностью, словно это случайное признание подтверждало, что психика у нее и вправду расстроена. Я боялась, что тоже покажусь ненормальной, если вдруг скажу: «Я переживаю страсть». Стоя в очереди перед кассой в супермаркете или в банке, я всматривалась в других женщин и задавалась вопросом: сходят ли они с ума по мужчине, как я?
И если нет, то как же они могут так жить хотя я сама жила так еще совсем недавно мечтая лишь о ближайшем уик-энде, ужине в ресторане, спортивных занятиях или школьных успехах моих детей: все это сейчас стало мне в тягость или попросту безразлично.
В ответ на признание, что кто-то был или сейчас в кого-то «безумно влюблен», или у него «постоянная любовная связь», меня тоже тянуло исповедаться. Но позже, когда эйфория от взаимных излияний проходила, я очень строго корила себя за малейшую откровенность. Все эти разговоры, во время которых я поддакивала своим собеседникам: «и я», «совсем, как я», «и у меня то же самое», и т. д., казались мне совершенно бесплодными и не имели никакого отношения к моей страсти.
Своим сыновьям-студентам, которые уже не живут со мной постоянно, я дала понять, чтобы они не мешали мне встречаться с любовником. Им было вменено в обязанность оповещать меня по телефону о своем появлении в родном доме и немедленно исчезать, если я ожидала приезда А. Внешне, по крайней мере, все протекало довольно гладко. Но я предпочла бы сохранить эту историю в тайне от детей, как когда-то скрывала от родителей свои любовные увлечения. Чтобы не слышать их суждений. А еще потому, что детям и родителям чрезвычайно трудно смириться с сексуальной жизнью самых близких людей, чья плоть навсегда остается для них самой запретной. И пусть дети стараются не замечать затуманенный взгляд и рассеянное молчание матери — бывают моменты, когда они значат для нее не больше, чем подросшие котята для кошки, у которой они не вызывают ничего, кроме раздражения.[3]
В эти месяцы я ни разу не слушала классической музыки, мне стали ближе эстрадные песни. Самые сентиментальные, еще вчера ничего не значившие для меня песенки переворачивали мне душу. Прямо и откровенно они воспевали абсолютность и универсальность страсти. Слушая, как Сильви Вартан поет свое знаменитое «Cest fatal, animal»,[4] я убеждалась, что не только я испытываю подобную страсть. Эти песни вторили моим чувствам и подтверждали их правомерность, женские журналы я начинала читать с гороскопа, я выискивала фильмы, в которых надеялась увидеть собственную историю, и очень огорчалась, если фильм был старым и уже нигде не шел, как например «Империя чувств» Осимы, я давала деньги мужчинам и женщинам, сидевшим в переходах метро, загадывая желание, чтобы вечером он мне позвонил. Я клялась послать двести франков в «Народное вспомососуществование», если он приедет ко мне в день, который я мысленно назначила. Вопреки своим привычкам я сорила деньгами направо и налево. Все эти траты казались мне жизненно необходимыми, они были составной частью моей главной траты, неотделимой от моей страсти к А., как и бесконечные траты времени, заполненные грезами ожидания, и безжалостное отношение к собственному телу, которое я нещадно растрачивала, до изнеможения занимаясь с ним любовью, словно последний раз в жизни. (А кто знает, что не последний?). как-то во время его послеполуденного визита я поставила кипящую кофеварку на ковер в гостиной и прожгла его чуть ли не насквозь. Меня это не огорчило. Я даже с удовольствием смотрела потом на это пятно оно напоминало мне послеполуденные часы, проведенные с ним повседневные неурядицы меня не раздражали. Меня совершенно не волновала двухмесячная забастовка почтовых работников, потому что А, не писал мне писем (наверняка из предосторожности, свойственной женатым мужчинам). Я спокойно пережидала пробки, очереди перед окошком банка. Если меня обслуживали без должной любезности, меня это не задевало. Ничто не выводило меня из себя. К людям я испытывала смешанное чувство братской солидарности и жалостливого сострадания. У меня вызывали участие бродяги, спавшие на скамейках, клиенты проституток, туристка, зачитавшаяся очередным романчиком «Арлекина» (но я не смогла бы сказать, что же именно меня с ними роднит). однажды, когда я голая пошла на кухню, чтобы достать пиво из холодильника, мне вдруг вспомнились женщины из квартала моего детства одинокие, замужние и даже многодетные матери, которые в послеполуденные часы тайком принимали у себя мужчин (все насквозь прослушивалось, и потому я помню, как соседи бранили за недостойное поведение этих женщин, которые в дневные часы предавались наслаждению вместо того, чтобы мыть окна). С каким удовольствием я вспоминала теперь этих женщин!
Свою страсть я переживала, как роман, но вот сейчас затрудняюсь определить, что же я пишу: свидетельство в исповедальном стиле, принятом в женских журналах, манифест, протокол или всего-навсего комментарий к тексту.
Я не пишу повесть о любовной связи и не смогу воспроизвести свою историю с хронологической точностью: «Он приехал 11 ноября», или в более эпическом стиле: «Прошли недели». Все это было для меня в ту пору неважно, только одно имело смысл: со мной он или нет. Я стараюсь запечатлеть лишь признаки страсти, постоянно выбирая между словами «всегда» и «однажды», словно это поможет передать подлинность моей страсти. Эти признаки и факты я перечисляю и воссоздаю без всякой иронии или насмешки, которыми обычно окрашены наши рассказы о пережитом.
Что же до истоков этой страсти, я не собираюсь их отыскивать в моем давнем или недавнем прошлом, которое заставил бы меня реконструировать психоаналитик, или в известных мне с детства образцах для подражания («Унесенные ветром», «Федра» или песни Пиаф могут влиять не меньше, чем «эдипов комплекс»). Я не хочу объяснять свою страсть, иначе мне придется рассматривать ее как ошибку или отступление от правил, которое нуждается в оправдании — нет, мне хочется ее лишь запечатлеть, вот и все.
Пожалуй, единственные конкретные факторы в этой истории — это время и свобода, которыми я располагала, чтобы отдаваться полностью своим чувствам.
Он любил костюмы от Сен Лорана, галстуки Черугти и большие машины. Ездил он быстро, сигналя фарами и молча, словно целиком отдаваясь счастливому ощущению, что вот он, выходец из Восточной Европы, совершенно свободный и великолепно одетый, разъезжает по автострадам, словно он здесь у себя дома. Ему льстило, что в нем находили сходство с Аденом Делоном. Мне казалось — если можно верно судить об иностранце, — что его оставляли равнодушным интеллектуальные и высокохудожественные произведения, хотя они и внушали ему уважение. По телевидению он предпочитал смотреть игры и «Санту Барбару». Мне было все равно, что он смотрит. Потому что А, был иностранцем и его вкусы я воспринимала прежде всего как культурные отличия, в то время как подобные пристрастия у француза означали бы в первую очередь разницу в социальном положении. Быть может, мне было даже приятно узнавать в А, ту «парвеню», какой и я была в пору отрочества. Девочкой-подростком я жадно мечтала о модных платьях, пластинках и путешествиях, потому что была лишена всех этих радостей, которые были доступны моим ровесникам как и А., вместе со своим народом страдающий от «лишений» и мечтающий о дорогих рубашках и видеомагнитофонах, что украшают витрины западных магазинов.[5]