Позвонили. Верка за эти полчаса, видно, успела наплакаться – открыла дверь зареванная, с набрякшими веками, и, когда увидела его перевязанную руку, вдруг завыла и бросилась, да не к мужу, а к Виктору – обняла за шею, прижалась, больно налегая на поврежденную руку. Он растерялся и даже испугался, когда поверх ее припавшей головы увидел незнакомое, какое-то гипсовое лицо Андрея.
– Вера, я – вот он, – хрипло, спокойно сказал Андрей… Сурен выручил – засмеялся; воскликнул с кавказским акцентом:
– Правильно, женщина! В ноги кланяйся! – Сурен редко пускал в ход этот акцент, но всегда кстати. – Он тебе кормильца спас, отца твоих детей!..
…Месяца три после этого странного случая он не появлялся у Андрея, и тот не приглашал. Потом чей-то день рождения подкатил, нельзя было не встретиться – и сгладилось, выровнялось… Но изредка он вспоминал лицо Андрея, каким было оно в тот миг – бескровным, смертельно-спокойным, – и осторожная мысль пробегала: а может, Андрей не так уж и счастлив, как представляется?
… – Слушай, это какая-то дивная курица, – заметил он, обгладывая смуглое крылышко. – Это не курица, а райская птица.
– Да, Верка ее с майонезом делает, с орехами…
– Сациви называется, кацо…
– Нет, это по-другому, в духовке кажется. А тебе не все равно? Ешь, – Андрей выломал куриную, перламутровую от майонеза, ногу и протянул ему. – Женись, тебе Ирина тоже приготовит.
– Даже самая дивная курица не стоит такой жертвы, – отшутился Виктор.
…Когда мылись, поливая друг другу воду из канистры, Андрей еще раз настойчиво спросил:
– Чего не женишься, бобыль?
– Отстань, – отмахнулся он, снимая с плеча Андрея полотенце. – Дай хоть здесь пожить спокойно.
– Нет, правда?
– Я тебе сто раз говорил: не могу я мать оставить, она больной человек! – он начал раздражаться. – А вместе они не уживутся.
– Сам виноват.
– Может быть… – он вздохнул. – И потом, Илюшка растет, возраст у него сейчас самый противный – четырнадцать… Он отца помнит хорошо… Знаешь, временами я такие его взгляды на себе ловлю…
– Еще бы не глядеть ему! Парень видит, как маме весело живется… Смотри, останешься когда-нибудь и без жены и без матери.
– Значит, судьба такая, – усмехнулся он.
– Не судьба, а ты – дурак, – спокойно сказал Андрей, взял из рук его полотенце и пошел к палатке. Крикнул оттуда:
– Я – пас! Лезу дрыхнуть.
…Солнце стояло еще высоко, трава звенела, тренькала, жужжала и зудела, и все это сливалось с теплым ветром в ровно дышащее молчание гор. И в густоте насыщенного звуками молчания раздавалось то далекое ржание пасущегося коня, то лай чабанской собаки.
Он накинул рубашку и сказал:
– Андрей, я прогуляюсь…
Тот не ответил, – наверное, уснул. Он подумал, что Андрей и вправду устал сегодня – все-таки за рулем, по горной дороге.
Через рощицу диких яблонь он вышел к подножию большого холма, на волнистом гребне которого паслись тонконогие кони, медально отпечатываясь на фоне акварельно промытого неба.
Он стал неторопливо взбираться, стараясь ничего не пропустить по пути, – ни корявого деревца миндаля, ни ящерки, мелькнувшей по камню; вдохнуть в себя прогретую солнцем пахучую благодать воздуха и не думать ни о чем – отбросить на эти пять дней тягостный бред своей городской жизни.
Навстречу ему на шоколадной лоснящейся кобыле спускался человек с ружьем за спиной. Подъехав, остановился и вежливо поздоровался. Это был мужичок-замухрышка, в телогрейке, в кирзовых сапогах.
Виктор угостил мужичка сигаретой, тот обрадовался, слез с лошади и охотно разговорился.
– Егер я, – охотно пояснил мужичок. У него было живое простоватое лицо монголоидного типа. – Туда-сюда еду, смотрю. На кабан запрещение ест… Я – егер, такой должныст строгий, смотреть нада…
Виктор объяснил егерю, что приехал вдвоем с приятелем, – во-он их палатка, желтая, ружей у них нет, стрелять не собираются ни кабанов, ни куропаток. Отдохнут дней пять и поедут… Места здесь красивые.
Егерь оживился и подтвердил, что места и вправду красивые, показал, как идти до водопада, – красавец водопад, метров двадцать высотой… Сказал – недалеко, километров пять до перевала, – знаменитая березовая роща, та самая, что еще при русском царе посадили. Каждый саженец в золотой обошелся.
Его шоколадная красавица гнула холеную шею, нехотя брала мягкими губами стебельки травы и, вскинув голову, косила каштановым зрачком.
– Там что – чабаны? – спросил Виктор егеря, кивнув на гребень холма.
– Чабаны, да, – заулыбался егерь. – Приятел бери, в гости ходи… Баран резать будем, шурпа, плов варить будем.
– Ну, спасибо, придем… – и он не удержался, похлопал кобылу по теплой шее, ощутив под ладонью упругую мощь лошадиного тела.
Егерь попросил еще сигарету, впрок, и вскочил на лошадь.
– Осторожно ходи, – посоветовал он. – Сыпун много, сель бывает… Вон там – он показал в сторону, где перекрещивались покатые гребни холмов, – там десыт человек от сель погиб.
– Когда? – быстро спросил Виктор, почувствовав, как неприятно ткнулось и заныло что-то в сердце. – В семьдесят четвертом? Разве здесь?
– Издес, – подтвердил егерь спокойно, – все спартсмен был, карта маршрута был, все был… – он вздохнул и тронул пятками лоснящиеся бока кобылы: – Хоп, отдыхай…
Виктор смотрел на круп удаляющейся лошади, на ватную спину егеря и пытался совладать с непонятным смятением.
Это была группа Позднышева, десять человек, и среди них – муж Ирины, Костя Мальцев… Да, Костя Мальцев, хороший парень… Как же он временами ненавидел его, мертвого, как ревновал Ирину – к имени, к памяти, к прошлым объятиям, – к мертвому ревновал.
Может быть, слишком явственно понимал в иные минуты, что она постоянно сравнивает их, сталкивает – мертвого и живого, и едва ли живой желанней ей и дороже…
Зачем же он оказался здесь, сейчас, что за беспощадная рука привела его сюда и развернула лицом к этим пустынным холмам – вот оно, место Костиной гибели. А теперь отдыхай – то есть мучительно и тщетно старайся выкинуть из головы хоть на пять дней ссоры с Ириной, Костиного сына, так похожего на отца, тяжелый характер матери, бесконечные визиты на дом врачей, однообразные телефонные разговоры – что еще?
– Переста-ань, – простонал он негромко, не понимая сам, к кому обращается: к себе ли, к Ирине, к мертвому Косте или к тому тайному мытарю, что ведает обрывистыми тропками его судьбы, держит карту его маршрута. – Ну что ты, что ты? Почему?.. Не надо, не мучай, не мучай!
…Он повернул в противоположную сторону и долго, изматывая себя, взбирался меж камней и кустов на крутой каменистый холм и, когда взобрался наконец на гребень, почувствовал, что обессилел.
Он повалился в траву – грудью, щекой, – в этот пронизывающий запах сырой земли и нескончаемой жизни, и долго лежал так, бессмысленно изучая торчащий перед глазами кустик молодого лимонника, еще какую-то тонкую травку с фиолетовой робкой крапинкой цветка.
Он перевернулся на спину, раскинул руки, принимая на грудь это любимое, непостижимое небо, и молча заплакал… Такое с ним бывало… В одиночестве, в горах или на море, он иногда плакал от сладкой ностальгической тоски по уходящей жизни. Всегда, с самого детства, очень остро он чувствовал мимолетность своей жизни и трепетно относился к прошлому, часто перебирал в памяти, перетряхивал – берег его, как бережет хозяйка и прячет дорогие вещи в шкафу.
Он вспомнил прошлогоднюю поездку в горы, весной, с Ириной и Илюшкой, ее синюю панамку – смешную, с огромной, как у клоуна, пуговицей на макушке. Илья ушел в поселок за пивом, а они валялись в палатке, решали кроссворд и долго не могли отгадать слово «эротика», когда же наконец отгадали, то взглянули друг на друга и расхохотались, он выкатил глаза, сделал алчное лицо и повалился на нее, она же, изнемогая от смеха, отбивалась и вскрикивала: «Виктор, пусти, перестань, ну! Сейчас ребенок вернется…» А через полчаса поссорились, яростно, из-за какой-то чепухи; видели, как по склону с тяжелой авоськой поднимается Илюшка, улыбается, победно машет им бутылкой пива, и – не могли остановиться. Впрочем, Илья не раз уже бывал свидетелем остервенелых ссор, ему не привыкать…
В последние месяцы раздражение стало прочным и, как ему казалось, чуть ли не единственным оттенком отношения к Ирине. Иногда он даже спрашивал себя: «И это любовь?»
Тогда он представлял, что она умерла. Ирина. Приходят и говорят: она умерла… Нет, не так. Звонят. Чужой спокойный голос в трубке. Говорят: она умерла. И по тому, как хватал его паралич ужаса в эти минуты, он понимал, что обреченно любит ее…
Последний раз он видел ее неделю назад. Утром выписал на работе городскую командировку, быстро уложился с делами и к обеду уже звонил в родную дверь, обитую коричневым дерматином. Ирина, видно, выскочила из ванной – была в махровом халате, с круглой, как у ребенка, намыленной головой.