– Развел. Как детей, – похвалил Рахматуллин. Он расставлял нарды. – Решил пойти? Чего так рано? Такой почин сделал… Постой еще – деньги придут!
Задами, через «аллею живописцев», где терлось поменьше публики, я пронес погромыхивающий чемодан к бревенчатому терему у спуска к центральной лестнице – там впотьмах предлагали купить кубачинские кинжалы из трагически подсвеченных витрин и принимали на хранение чемоданы – пять долларов за неделю, – и отправился мимо голосящих под электромузыку «ветеранов чеченской войны», уж лет пять как сменивших «афганцев», и дымной шеренги мангалов в обход, к южной ограде вернисажа, проломленной соседней стройкой, – грунтовка, набитая самосвалами, вела почти до самого метро.
– Шашлычок? Баранина! Свининка!
– Нет. Спасибо.
– Как нет?! Ша-шлы-чка! – в плечо когтями впился и загораживал путь краснощекий малый с бритой башкой, галстук, костюм, и с нахрапистой милицейской сноровкой пихал к распахнутой двери кафе «Городец», подпертой половинкой кирпича, к ступенькам наверх, на веранду – больно пихал, до синяков, не пускал обойти. Дыхание сбилось, и, трухнув и вспотев, я безнадежно взглядывал на черных шашлычников крымчанина Мамеда, переставших размахивать картонками над нанизанным мясом, знакомых официанток в белых фартуках поверх вязаных кофт. Что же? Кричать? Но ведь белым днем тащил он меня… поговорить? Паспорт… Как чувствовал: паспорт взял и квитанции за аренду, и люди кругом вон смотрят – люди, и если за тобой пришли, полагалось идти, пока ты нужен.
Загорелый барыга с шарфиком на горле (как я ошибался, приняв его за тупорылую валютную скотину) присел в углу, макал мясо в кетчуп, подбирал вилкой луковые кольца. Официантка сгружала ему чай, он показал: еще стаканчик. Набив рот, приветственно прижмурился, показал на свободный стул напротив и сосредоточился на шашлыке – небось, жилистый, не жуется, тварь!
Тот, что меня притащил, уселся на лавке за ближним столиком с водителем барыги и взялся за чай, разорвав на четыре куска лаваш с подкопченной круглой вмятиной посредине.
Я со вздохом опустился на стул с дыркой, сердечком вырезанной в спинке, установил локти на стол, сцепив руки под подбородком. Потом руки расцепил, бросил на колени. Откинулся на стуле. Вытянул ноги под столом. Подумал и – поджал. Все оказывалось неподходящим. Я обедал здесь дважды в неделю, все знал наизусть, а не сиделось спокойно.
Барыга дожевал свой кусок, вытер губы салфеткой, свернул ее в аккуратную подушечку, разместил в пепельнице и выставил на стол солдата финской войны.
– Завидую вам. Свободный человек! Не высиживаете в конторе. Остались ребенком. Играете в собственное удовольствие до седых, как я вижу, кое-где волос… Да еще за это платят! Самостоятельно распоряжаться своим временем – это правильная цель жизни мужчины. – Он поднял указательный палец. – И не иметь хозяина. Моя мечта… Собирать старые игрушки и – продавать; прекрасно! Что это? Творение? Смотря для чего вы это… Вы считаете, что собиранием кусочков прошлого можно что-то изменить? У меня, кстати, есть собственная теория про мужчин, заигравшихся в солдатики… А?
Официантка тетя Маша принесла еще чай с лимоном и забрала тарелку с луковыми огрызками и обмелевшей лужицей кетчупа.
– Рассчитаетесь?
– Пейте чай, – кивнул барыга, отдавая деньги. – Я заметил, у вас некоторая асимметрия в фигуре, правая часть тела развита меньше – никто не говорил? В лице особенно заметно. И рука левая, наверное, потеет сильнее при физических нагрузках? Еще у вас синдром навязчивых движений: губы вытягиваете вперед, облизываетесь, трете подбородок… Вы не аллергик? На цветение не реагируете? Правда, сейчас осень… – Он незаметно достал откуда-то из-под стола и гладящим движением руки доставил на мою половину столешницы страницу с черно-белым изображением, оглянулся и прошептал, донеся до губ чай: – Вот она. Я не стану смотреть…
Распечатка на принтере, фотобумага, формат А4.
– Потрясающая. Столько лет прошло, а все равно – сносит крышу, – усмехнулся барыга. Помолчал, давая прорасти упавшим зернам, и добавил с осторожной мягкостью: – Вы можете получить возможность посмотреть еще несколько ее фото. Других.
Девушка не выглядела запоминающе красивой. Густые пышные волосы окружали широкое, подростково пухлощекое лицо. Ямочка на подбородке. Нерусский, тонкий нос с едва угадываемой горбинкой и загнутым вниз овалом ноздрей. Верхняя губа чуть выступает вперед, выдавая изъян челюстного строения или празднуя поимку фотомастером внутреннего движения: готовящуюся улыбку, угасающее слово…
Если закрыть ладонью нижнюю половину лица и взять отдельно широкий чистый лоб, отчетливо прорисованные брови и, самое главное, глаза, получится необыкновенно милая девушка. Глаза со спокойной ясностью смотрели за правое плечо наблюдателя – в них плескалась живая вода. Но если убрать ладонь, в целом оставалась здоровая юность, не более.
Волосы нелепой длины – едва до плеч – завивались на концах. Прическу организовывала темная лента, обнаруживавшая себя бантиком, расположившимся надо лбом, – эта двукрылая бабочка относила момент фотографирования самое меньшее на полвека назад и усаживала девушку за парту выпускного класса. Одежду представлял строгий жакет под горло; в кадре поместились две круглые металлические пуговицы с нехитрым узором – рубчики по кругу.
– Она мертва, – сухо уточнил барыга, словно это имело какое-то значение. – Разрывная пуля попала в ее затылок с небольшого расстояния 3 июня 1943 года, и пятнадцатилетняя роковая красавица стала урной на Новодевичьем кладбище. Нина Уманская, слышали когда-нибудь?
Люди намного моложе, и сильнее, и лучше одетые никогда не вызывают у меня ненависти. Ощущаю другое – лень подобрать слово. Я не чувствую тепла, когда ко мне приближается еще один пока живущий… Барыга тронул оловянного лыжника: вот что я купил за сотку долларов – пустые разговоры.
– Удивительная прозорливость конструкторов советской военной игрушки… Вы заметили, у воина советско-финской войны, отлитого, по вашим словам, в тридцать девятом году, пистолет-пулемет системы Шпагина, калибр 7,62? А ведь знаменитые ППШ в производство-то пошли только в декабре сорокового… Да и по весу – чувствуете? – цинк, алюминий, магний… Самое позднее – середина шестидесятых. – Он выудил из чашки толсто-шкурую лимонную дольку, собираясь вгрызться в нее, но поразглядывал и отправил на блюдце – чем-то не подошла. – Живете обманом?
Какое-то время мы помолчали, нет – помолчал он, я бросал взгляд на ворота вернисажа, на торговые терема, укрытые фальшивой черепицей из резины, на свежеотстроенный павильон нижегородских народных промыслов, барыга, как мне представлялось, примеривался закатать мне в морду. Официантка попыталась уплотнить наш стол парой англоязычных пухлощеких очкариков, но одним шевелением охранные туши растворили ее в цыганистых югославах – те шумно сдвигали столы.
– Суть дела, – отчетливо произнес барыга, в голос его капнуло раздражение. – Идет Великая Отечественная война. Начало лета. Уже позади Сталинград, но Курская дуга еще впереди. У дипломата Константина Уманского удивительно красивая дочь Нина, вызывающая у всех, кто ее хотя бы раз видел, сверхъестественный трепет души. И тела. Девочка учится в элитной школе вместе с детьми кремлевских вождей. Там же, кстати, учится и дочь Сталина. В Нину влюбляются многие. Особенно Володя Шахурин. Мальчик также из знатной семьи – сын народного комиссара авиапромышленности. Заканчивается седьмой класс, сдаются экзамены. Константин Уманский получает назначение послом в Мексику. Пятого июня он должен вылететь с семьей к месту назначения. Володя Шахурин провожает возлюбленную домой. По-видимому, просит – тринадцать-четырнадцать лет! – не улетай, я очень люблю тебя. Девочка, вероятно, не соглашается. Володя достает из кармана пистолет и стреляет Нине Уманской в затылок. Наповал. А потом – в висок себе. Но какое-то время еще дышит. Около суток. И умирает. Дело докладывают Сталину, он восклицает: ух, волчата! В русской истории остается пометка: «Дело волчат».
Он подтащил фотографию обратно к себе, пощупал, словно проверяя, не намочил ли ее неисправно вытертый стол, и спрятал.
– Скучно, верно? Шизофрения, подростковый психоз неразделенного чувства. Все настолько скучно и ясно, что хранить «Дело волчат» берутся только маразматики и пошляки: наши Ромео и Джульетта! – вот что осталось, и поэтому ужасно пахнет дерьмом… Но ведь никому… – барыга перегнулся ко мне через стол, все, что он говорил теперь, казалось ему чрезвычайно важным, щеки горели и голос ослабел до едва различимого шепота, – никому до меня не пришла в голову простейшая мысль: откуда такая ясность? Что говорил мальчик? Что отвечала девочка? Откуда уверенность, что любовь… Чего он добивался… Девочка убита. Мальчик мертв. И никто не слышал их разговора, ведь Бога нет. Так что же или кто же тогда внушает нам такую ясность? – Он вдруг улыбнулся пьяно. – Чувствуется рука специалиста. Кто-то основательно поработал на будущее… Зачем-то! Русские Ромео и Джульетта! Волчата! И кто-то уверен, что все получилось. Что всех обманули и никто не вернется копать. Ошиба-аются… – И закончил с игривой педерастической интонацией, словно подслушанной в нерусском кино: – Дорогой мой, я хочу, чтобы вы туда отправились. Надо все поменять.