Она получает большую пенсию. Скажем так, самую большую, какую можно у нас получать. Но проследить, куда и когда испаряются эти деньги, совершенно невозможно – большая часть уходит на подачки даровитым алкоголикам из соседних мастерских, на праведное дело опохмела. Бывает, и крупные суммы приваливают, когда музей покупает какую-нибудь старую работу, но и это все течет сквозь пальцы, выбрасывается на ветер, раздается; наконец, просто исчезает. Буквально: лежала в конфетнице пятерка, заглянула Роза на минутку – и остался в конфетнице пшик с карамелькой... Нынче уж совсем туго. Размах у старухи прежний, а денег нет. Вот уже два месяца нет Петиной скромной зарплаты, а на нее, бывало, кормились, когда старухина пенсия исчезала вдруг за два дня.
Он спустился по деревянной лестнице в холодную, с цементным полом прихожую, мельком оглядел брикеты скульптурного пластилина на стеллажах, мешки с глиной и гипсом по углам, – слава Богу, Роза хоть на это не зарится.
За обшарпанной дверью мастерской басила старуха:
– ...И вот что, Матвей, милый, расстелите-ка под этюдником газету и использованные тряпки бросайте на нее. А то сейчас явится сумасшедший Петька, и нам с вами влетит.
Ну да, сумасшедший Петька, пугало Петька, ничтожество Петька. Добавьте еще – нахлебник Петька, бессовестный тунеядец, сидящий на шее у старухи!
Он не стал заходить в мастерскую, прошел по коридору в уборную, где батареи совсем не топились. Конкретная ненависть к негодяю Косте затмевала сейчас даже постоянное глухое раздражение.
Заходить в мастерскую не хотелось потому еще, что он вспомнил: сегодня старуха собиралась занять у Матвея денег. Он ухмыльнулся мысленно: интересно, как великий Матвей чувствует себя при солидном бумажнике. Бессребреник Матвей, нищий Матвей... Да, старухе никогда прежде не пришло бы в голову одалживаться у него, все знали, что художник живет на копейки. Кажется, он вел где-то студию за какие-то восемьдесят рублей. А что такое восемьдесят рэ при нынешних ценах на холст, краски, кисти? Учитывая, что Матвей работал как вол, можно представить – что из этих восьмидесяти оставалось ему на жизнь. До недавнего времени старуха сама невзначай подкармливала его, подкармливала буквально – бутербродами, кашей какой-нибудь, потому что денег Матвей не брал никогда.
Ну а теперь времена переменились. Матвей женился. Говорят, супруга – переводчица то ли с испанского, то ли с португальского и гребет приличные гонорары. Во всяком случае, в последний раз Матвей явился в дубленке, в которой, похоже, не очень свободно себя чувствовал. Хм... интересно, как в таких семьях распределяются отношения?
Перед дверью мастерской в сумраке прихожей изогнулась, заломив руки в неге утреннего пробуждения, обнаженная гипсовая Нора. Когда к старухе являлось много народу, на Нору вешали шарфы и шляпы. Тогда она переставала быть пышущей здоровьем колхозницей и становилась похожей на девку из непристойного варьете. Увы, сама Нора – безотказная натурщица всех скульпторов с Верхней Масловки – умерла лет десять назад. Впрочем, это отдельная, щемяще-грустная история...
Он поймал себя на том, что снова стоит перед дверью мастерской, прислушиваясь к голосам – ворчливому басу старухи и резковатому, притягательно молодому голосу женщины:
– Отчего вам и в самом деле не писать воспоминаний?
– Оттого, что я ненавижу этот жанр, эти сплетни о великих, обязательно с подробностями, вроде с кем он в то время жил и чем болел, словно все это имеет к искусству какое-то отношение... Когда они попросили меня написать воспоминания о Модильяни, я послала их к черту. Что я могла написать: что в начале войны мы жили в одном дворе на Монпарнасе и иногда ходили вместе обедать в соседний ресторанчик? Что он был молчалив и кололся кокаином? Что однажды он сказал мне: «У вас независимая походка» – на что я ответила: «С чего бы ей быть зависимой, если каждый месяц мне присылают двести франков?..»
Женщина расхохоталась, звонко, весело. Он толкнул дверь и вошел.
– Полундра, – сказала старуха, – Петька явился. Сейчас браниться начнет.
Она сидела в кресле, напряженно стараясь не двигаться – позировала. Напротив и чуть сбоку сидел за этюдником Матвей, хмурый, как всегда, когда работал. Он поднял голову, кивнул и снова уткнулся в палитру, переводя жесткий взгляд с холста на модель.
На Матвея всегда хотелось долго смотреть – он завораживал своей отрешенностью. Не было в нем взбаламученности, суетливости этой, когда каждым словом что-то кому-то доказывают. Похоже, он истово верил в свое предназначение и нес в себе талант с осторожным достоинством, оберегая его от разрушений, которые часто наносит жизнь. Просто жизнь как она есть...
По мастерской разгуливала молодая женщина.
Ай-яй-яй, вот вам и супруга – не знает, что Матвей терпеть не может, когда во время работы кто-то слоняется за спиною. Вот вам и распределение отношений внутри семьи.
На обшарпанном, без скатерти круглом столе лежали в плетенке дорогие конфеты и печенье, стояли масленка, тарелка с нарезанным хлебом. Неужели старуха успела занять денег? Когда? И кто успел сбегать в магазин? Не Матвей же – его нельзя обременять мирскими заботами.
– Петя, глянь, какую модель отхватил себе Матвей, – сказала старуха. – Простите, милая, опять забыла ваше имя...
– Нина, – невозмутимо ответила женщина. – А впрочем, зовите как вам удобно.
Отлично. Вполне в духе могучей старухи – двадцать раз переспрашивать имя. Такое может вынести не каждый человек.
– Я слышал, не только модель, – он любезно скривил губы, – но и жену.
– Ну, это – так, заодно, – быстро ответила она, не глядя на Петю. – Между прочим...
У нее хорошая реакция, и, кажется, она не глупа, если не надулась на старуху за бестактность... Можно ли назвать ее красивой? Пожалуй, да, хотя ему нравятся женщины другого типа. У этой слишком подвижное лицо, слишком энергичная мимика. И глаза очень живые и очень трезвые. Для женщины – слишком трезвые. Неги – вот чего ей недостает...
– Нина очень черная, ты не находишь, Петя?
«Старая дура, вот ты кто».
– Это называется – брюнетка, Анна Борисовна, – сухо ответил он.
– Да, слишком черная. Но для живописи это хорошо, – добавила старуха.
Матвей поднял голову и улыбнулся жене.
– У меня цыгане в роду, – спокойно пояснила Нина.
– А, понятно, почему вы так красиво, так самозабвенно курите... Но цыганки прежде курили трубку. Вы попробуйте, получится оригинально... А я никогда не была ханжой. Я и пила бы, и курила, но у меня всю жизнь было слабое сердце.
– Со слабым сердцем до вашего возраста не доживают, – заметил Петя едко.
Нина ходила вдоль стеллажей, уставленных скульптурами.
– Это Паустовский? – спрашивала она. – Верно? – И удовлетворенно кивала. – А это Брюсов. Да? Он позировал вам? В каком году?
– А черт его знает, не помню, – отвечала старуха, не поворачивая головы.
– Паустовский – в пятьдесят девятом, Брюсов – в двадцать первом, – сказал Петя.
Он ненавидел, когда старуха прикидывалась, будто ей все равно, что думают о ее работах. Впрочем, он несправедлив: старуха никогда не прикидывается ни перед кем. Она естественна в любых обстоятельствах. Просто сейчас она поглощена таинством сотворения портрета. Она позирует великому Матвею.
– Черт! – пробормотал Матвей, хмурясь. – Темно... На сегодня – все, Анна Борисовна. – Он помедлил, положил на холст еще два мазка и, яростно оторвав кусок газеты, принялся скрести мастихином палитру.
Нина остановилась за его спиной и долго глядела в холст.
– Плохо, плохо... И эта кофта ядовито-зеленая! – добавил Матвей. – Анна Борисовна, неужели другой нет?
– Нет, милый. Вы же знаете, я – женщина-урод, никогда не интересовалась тряпками. Это, разумеется, патология. Нина, вы интересуетесь тряпками?
– Конечно!
– Ну а я всю жизнь была уродом. В Париж приехала в старой юбке, вывезенной из Ростова.
Вообще одета была, по всей видимости, ужасно. Носила я тогда две косы, а со лба свисала длинная прядь. Когда по утрам шла в студию – лепить, то рабочие на Монпарнасе часто хватали меня за эту прядь и весело предлагали: идем со мной спать. Представляете, на кого я была похожа!..
– В каком году это было? – живо спросила Нина.
– Это было... Вы будете смеяться – это было в четырнадцатом году... Матвей, ну покажите же портрет!
– Да там еще смотреть не на что, Анна Борисовна! – Он действительно был недоволен портретом. Матвей, как и старуха, никогда не прикидывался. Он неохотно снял портрет с этюдника и поставил на пол, к столу, против окна. И отошел опять – чистить палитру. Старуха нащупала палку, тяжело поднялась с кресла и, доковыляв до раскладушки, опустилась на нее, шумно дыша. Минут пять она молча разглядывала подмалевок.
– Смотрите-ка, это рыло еще что-то о себе воображает, – бормотала она, всматриваясь в свое лицо на портрете. – Да... рука Матвея уже видна... Нина, вы знаете, что Матвей – гений?