— Едем обратно, Кшись.
Мы снова выехали на шоссе. Зося смотрела вперед. Искоса взглянув на нее, я заметил, как увлажнились ее глаза, как по щеке медленно поползла одинокая слеза. Она не утерла ее. Мне было непонятно все это, но не больше. Вернувшись, мы сразу ж завертелись в обычном водовороте, а вскоре я и вовсе позабыл об этом ее неожиданном порыве. Впрочем, внешне ничего не изменилось в наших отношениях. У меня не было ни малейшего намерения расходиться с Зосей: во-первых, нас объединяла наша дочь, Эва, а во-вторых, Зося была женой не слишком требовательной и не слишком ревнивой. И лишь происшедшая в моей жизни катастрофа заставила мою память воскресить весь этот эпизод, отнюдь не такой маловажный, как мне тогда казалось. Но вернемся к событиям той пятницы, к 11 ноября 1966 года.
Выйдя из кухни, я снова наткнулся на Эву, выбежавшую из ванной. У нее оставалось пять минут для того, чтобы одеться и позавтракать. Она рассеянно взглянула на меня. Все в ее ленивой молодой натуре протестовало против необходимости вставать рано утром.
— Смотри двойку не схвати! — крикнул я ей вслед. — Сам не схвати! — по-детски огрызнулась она, а я снова подумал, что надо бы с ней поговорить.
Каждое утро я принимал твердое решение поговорить с ней, но в течение дня это решение постепенно таяло, а когда нам удавалось встретиться за ужином, я думал уже о следующем дне и пользовался любым поводом, чтобы отложить разговор. Впрочем, Эва облегчала мои усилия избежать разговора: подготовка к выпускным экзаменам и разные школьные дела занимали все ее время, и она не задерживалась дома подолгу. Я знал, что иногда, когда меня нет, они беседуют с матерью, несколько раз они даже умолкали, как только я переступал порог. Но женская коалиция ничуть не тревожила меня, наоборот, это избавляло от необходимости думать о них.
Ныне, когда я смотрю на все другими глазами, мне стала ясна причина моей неприязни к дочери. Просто я инстинктивно бежал от мысли, что моя шестнадцатилетняя дочь становится физически зрелой. Я чувствовал себя слишком молодым для такой дочери, я не давал без борьбы столкнуть себя в ряды среднего поколения и на девушек старше Эвы на два-три года все еще смотрел как на возможный объект флирта. И хотя я не признавался себе в этом, вид столь предательски выросшей под самым моим носом молодой женщины выводил из себя: это было личное оскорбление, злая шутка! Я не желал замечать ее расцветшую женственность, ее красоту и продолжал относиться к ней как к маленькой школьнице, с которой мне не о чем говорить, кроме как об отметках. Это вызывало в ней раздражение и бунт, что в свою очередь отдаляло нас друг от друга еще больше.
Когда теперь я размышляю над этим моим смешным и столь затянувшимся (ведь мне шел пятый десяток!) «молодечеством», мне приходит в голову, что не только мое превосходное здоровье и мужская полноценность, бунтующие против быстрого бега времени, были тому причиной, но и некоторые факты моей биографии, типичной, впрочем, для всего моего поколения. Шесть военных лет, а также почти пятилетний послевоенный период нашего трудного восстановления заморозили во мне способность расходовать энергию на что бы то ни было, кроме борьбы. Позже, когда я уже был женат на Зосе, мне пришлось наверстывать упущенное для жизненной карьеры время, и в эти годы мне тоже было не до танцев. Все это заглушило во мне и юношескую беззаботность, и врожденную мужскую склонность к полигамии, но не убило их, и они нашли выход в годы, отведенные человеку по календарю уже для семейной жизни, телевизора и обрастания жиром… Всего несколько недель назад я понял, что эти метания сделали из меня довольно смешную двузначную фигуру: этакого папеньку-юнца, чинушу-повесу, с лысиной, но с собственной машиной и бутылкой водки в кармане. Впрочем, теперь я понимаю и многие другие вещи, мысли о которых месяц назад еще не приходили мне в голову, по об этом позднее.
Захлопнув за собой входную дверь, я вмиг отмахнулся от мыслей об Эве, так же как, выйдя из кухни, перестал думать о Зосе. Сев в машину, я жил только предстоящим днем.
Мое учреждение помещалось в центре города, в одном из тех колоссальных административных зданий, которыми в начале пятидесятых годов пытались мумифицировать сердце столицы. Я вошел в кабинет, когда часы пробили восемь. Вопреки распространенному обычаю, я был пунктуален и требовал того же от других. Не стану подробно описывать ни своего учреждения, ни того, чем мы занимались, скажу только, что оно было небольшое, но в значительной степени самостоятельное. Я организовал его несколько лет назад и руководил им, подчиняясь начальнику более крупного учреждения, который оказывал мне самое полное доверие. Мы работали па экспорт, но продавали за границу не товары, а изображенный на бумаге или кальке продукт человеческой мысли — архитектурные планы и проекты. Надо сказать, что продать замыслы куда легче, чем торговать готовым товаром, потому что мы достаточно изобретательный народ, но при реализации своих замыслов часто теряемся. Торговля же замыслами приносит государству весьма необходимую ему валюту, а их авторам — международную известность. Наша деятельность требовала предприимчивости и оперативности, и потому при нашем учреждении имелась небольшая чертежная и архитектурные мастерские.
И тут я должен коснуться весьма болезненного для меня вопроса. Дело в том, что, хотя через семь лет после войны я все-таки закончил политехнический институт, знания мои оказались поверхностными. Когда я демобилизовался, мне было уже двадцать пять лет, и я вынужден был зарабатывать на жизнь, тем более что уже был женат, а вскоре родилась Эва. Не имея возможности заниматься учебой так, как это делает любой нормальный студент, я отдавал ей лишь жалкие минуты, какие мог урвать, будучи мужем, отцом, кормильцем семьи. У меня никогда не бывало выходных, экзамены я одолевал, переползая на жиденьких троечках, все мои знания, заученные в спешке, довольно быстро улетучивались, и, когда мне наконец выдали диплом, я вдруг почувствовал в голове трагическую пустоту. В таком же положении очутилось много моих сверстников, также отставших из-за войны, и это служило мне оправданием: ведь знал же я немало таких, кто вообще бросил учиться! Вскоре, однако, оказалось, что трудные условия учебы никого не интересуют: в расчет шли только знания, и никакие военные заслуги или награды не могли их заменить. Иногда я с горечью рассматривал эти награды, и мне приходило в голову, что история порядком меня надула. Мой школьный соученик Юзек Черняковский, здоровенный бык, всю войну даже не нюхал подполья: он, видите ли, не желал вмешиваться в политику, потому что хотел учиться. И- учился, старательнейшим образом изучая механику на занятиях тайных университетов. Потом, когда немцы разрешили возобновить занятия в Высшем техническом училище, он окончил это училище. Я презирал его тогда как изменника и труса. А ныне — он выдающийся ученый, член многочисленных международных обществ, и мне приходится подолгу выстаивать у него в приемной, прежде чем его секретарша изволит впустить меня к нему. Да и разговаривает он со мной покровительственным тоном, как с дураком. А ведь в школе я был гораздо способнее его в точных науках.
Кто из нас был прав? Трудно сказать. Во всяком случае, несмотря на все мои старания и усилия, я постоянно чувствовал себя недоучкой, выскочкой. С течением времени это раздражающее чувство лишь крепло во мне, хотя я и заглушал его своей энергичной деятельностью. И вместо того чтобы целиком посвятить себя проектированию, я (из опасения потерпеть полный крах) постепенно становился лишь организатором и созерцателем чужого творчества. Однако я еще тешил себя иллюзией, что когда-нибудь сброшу обязанности организатора, возьмусь за главное дело своей жизни и создам проект, который поразит мир.
В ту пятницу, 11 ноября, я не сразу окунулся в будничный водоворот: сначала мне предстояло выбрать новую секретаршу. Секретарш у нас навалом, что твоей родимой картошки, но хорошие среди них — деликатес, редкий, как икра. Кружит и кружит веселый женский хоровод, в первые дни все они стараются, как только могут, но вскоре сбавляют обороты и постепенно погружаются в сон. К сожалению, сама их профессия располагает к этому. Когда пыл гаснет, остается единственный стимул — зарплата, но одного этого стимула, увы, слишком мало для производительной работы. Поэтому я часто пускал в ход дополнительную пружину: старался влюбить в себя секретарш (замужних женщин, особенно имевших детей, я никогда к себе на работу не брал). Влюбленная секретарша, которую вы постоянно держите на расстоянии, лезет из кожи вон, предупреждает все ваши желания и каждую морщинку на вашем челе переживает как личную трагедию. Так можно протянуть некоторое время, туманными намеками подогревая в ней надежду: «О, он заметил мою блузку!», «Он три раза улыбнулся и один раз мягко посмотрел на меня», «Положил мне на плечо руку, наверное, будет пытаться… а может быть, он разойдется ради меня с этой коровой?» Впрочем, конец неизбежен: не добившись своего, секретарша постепенно остывает, становится равнодушной, а поскольку природа не терпит пустоты — на арене появляется какой-нибудь болван. Так было с моей последней секретаршей Юлитой. Она работала, как математическая машина, вздыхала, показывала ножки во всей красе, а потом ко мне в приемную явился некий конструктор, чтоб предложить свою идею. Ему пришлось подождать, пока у меня закончится совещание… Три недели спустя Юлита отбыла с этим хамом в свадебное путешествие по Югославии! Конечно, выход был: можно было брать на работу секретарш некрасивых, лучше всего старых дев, склонных к тихому и многолетнему обожанию. Но такого уровня житейской мудрости я еще не достиг, а, напротив, проповедовал теорию о том, что окружать себя красивыми женщинами — чистая необходимость, ибо это привлекает людей и идет на пользу делу. «Покажи мне свою секретаршу, и я скажу, кто ты!» — утверждал я.