К концу августа пароходы снизу идут зеленые — это если смотришь на них с высокого берега. Вся верхняя палуба завалена арбузами — камышинскими, астраханскими.
Вниз по течению сплавляют плоты. Маленький черный буксир тянет за собой километровый плот. На середине плота — дымок. Вокруг костерка сидят люди. Наверное, едят уху. Им там приволье, плотогонам, — с плотов можно ловить стерлядь сетями.
Плоты сгоняют в Сталинград, который восстанавливается ударными темпами.
Кое-кто из мальчишек постарше ухитряется доплыть до плотов, забраться на бревна и даже попробовать ушицы. Потом плотогоны их, конечно, прогонят:
— А ну, мальцы, сигайте отсюда! Дом-то свой давно проплыли…
Мальчишек сносит течением километров на пять. Весь оставшийся день они бредут босиком по острым камням и едва поспевают к вечернему клеву.
А вот и клев начался. Тут уж только успевай взмахивать удилищем. Мухи в спичечном коробке давно кончились, ловлю мотылей, насаживаю на крючок.
Темнеет. Пора домой. На кукане у меня штук двадцать рыбешек и большой, плоский, кривой, как ятаган, серебряный чехонь. Начинается этот немыслимый подъем в гору. Идешь, идешь, ноги уже не держат, оглянешься назад, а Волга — она тут, рядом, под ногами плещется — кажется, ничего не прошел. Валишься от усталости на землю.
Вода покрылась золотом. Ни волнушки, ни ряби, только крупная рыба иной раз всплеснет хвостом, и пойдут от нее широкие масленые круги. Снизу, вдоль берега, идет лодка, нагруженная хворостом и сучьями. Мальчишка моих лет сидит на корме, правит коротким веслом, а отец, впрягшись, как бурлак, в широкую лямку, идет берегом, тащит на бечеве (веревке) груженую лодку.
И снова нескончаемый подъем. Бывали у меня в жизни высоченные вершины Кавказа, Памира, Тянь-Шаня, но тяжелее этой волжской горы, на которой стоит городок Тетюши, не было…
У ворот меня давно поджидает кошка. Облизывается, мяукает от нетерпения. Кидаю ей пару рыбешек.
Мама вытаскивает из русской печи горшок с тыквой, ставит на стол крынку молока. Хлеба нет. Он стоит дорого. Каждое утро мы покупаем у соседей — они сами пекут его — небольшой, граммов на шестьсот, каравай темного душистого хлеба. Это на весь день, на всю семью. Но зато тыква, нарезанная кусками, такая вкусная, сладкая. Она весь день томилась в печи.
Потом я сажусь на лавку, мама ставит мои ноги в таз с горячей водой… а дальше — провал в памяти, темнота.
Утром встаю, ловлю мух…
Какое счастливое было время!
Первый раз я влюбился сильно, по-настоящему, очень рано. Я любовался ею, засыпая, думал о ней. Хотелось дотронуться до ее полной груди, прижаться к теплому животу.
Она была воспитательницей в нашем детском саду.
До шести с половиной лет, почти до школы, мама брала меня с собой в женскую баню. Сорок второй год, война, маленький городок на Каме. О ванне, о душе там и не слышали.
Однажды мы ее встретили в бане. Мама остановилась, заговорила с ней. Я деликатно отошел в сторонку. Понимал, что нехорошо, не положено, но не мог оторвать глаз от ее волшебного тела. У Зинаиды Серебряковой есть картина «В бане». Молодые женщины, красавицы, с упругими бедрами, длинными русыми волосами, с налитыми, чуть опущенными под своей тяжестью грудями моются в бане. Чудо, как хороша, как притягательно красива эта картина!
Так, наверное, выглядели и эти две молодые женщины, полные сил, здоровья, еще нерастраченной красоты. Моя любовь почувствовала недетский взгляд, прикрылась тазиком, который держала в руке. Да и мама что-то почувствовала.
Больше меня мама с собой в баню не брала.
Почти все свое детство и юность я прожил в бараках. Было два счастливых года в маленьком городишке на Волге, а потом опять большой город, бараки. Помню, я уже в старшие классы ходил, а спал на полу, под столом. На столе — сестра, студентка университета. Маленькая, 12-метровая, комнатка, и в ней — мать, бабушка, мы с сестрой, а за занавеской кашляет, умирает от чахотки мой дед.
У Высоцкого есть песня про «коммуналку»: «на тридцать восемь комнаток всего одна уборная»… А тут на девять бараков одна. Жуткое дело.
В бараках жили рабочие Казанского авиационного завода. Люди в основном воевавшие, прошедшие убийственную войну.
Главным развлечением у нас, пацанов, была свалка. Высокие горы отходов из заводских цехов. Десятки или даже сотни тонн сверкающего великолепия. Блестящая стальная стружка, втулки, гайки, шайбы, болты, медные и алюминиевые пластины, разноцветная проволока и прочие детали. Часами бродили мы по металлическим склонам этих гор, отбирая все, что радовало глаз и могло пригодиться в мальчишеском хозяйстве.
Жили в бараках по-разному. Бывало, песни вместе поют, бывало, ругаются.
Подперев бока, одна соседка кричит на другую, которая позволила неуместно отозваться о лучших достоинствах ее супруга:
— Ах ты, сучка стрептоцидовая!.. Ты чо, пробовала?! А не пробовала, так и не говори… У мово Василия х… как деталь точеная!..
По праздникам иногда дрались.
Кто-то из поверженных, утирая красные сопли, грозил обидчику:
— У-у, Демафродей!..
Кто этот загадочный Демафродей, я так в юности и не понял. Только через много лет догадался: Демафродей — это же гермафродит!
В соседнем бараке, в маленькой комнатушке, поселился новый сосед. Николай, демобилизованный старшина. Поступил слесарем на завод, учился в вечерней школе. Мы с ним сошлись. Я ему помогал с алгеброй и геометрией, он меня учил жизни.
Как-то зашел участковый. Зайнулла, татарин.
— Мало-мало документы хочу посмотреть…
Николай только что вернулся с работы, голый по пояс — плещется под умывальником. Кивнул мне:
— Возьми там, в тумбочке…
Я выложил на стол паспорт, какие-то справки о ранениях, комсомольский билет, орденские книжки. Участковый начал с орденских книжек.
— Орден Красной Звезды… Карашо… Еще орден Красной Звезды… Карашо… Орден Славы… Медаль за Кониг… Кениг…
— Кенигсберг, — подсказал я.
Зайнулла поцокал языком:
— Ай, молодец! Смотри, еще орден Славы… А это?.. За взятие Берлина!.. Видел, какой герой у нас живет?!.
— Что ж ты никогда не рассказывал, что Берлин брал? — обиженно спросил я.
— А я и не брал его. На подступах ранило. Еще полгода после войны провалялся. Даже выпить за Победу не довелось…
Вот такой у меня появился товарищ. Сколько ему было тогда? Наверное, года двадцать два — двадцать три. Мне он казался старым.
Как-то я зашел к нему. Читает Горького.
— Вот решил всю классику одолеть. Начал с Горького. Один том в неделю. Значит, тридцать недель. К концу года закончу. Видишь, уже четвертый том добиваю…
— А потом?
— Потом за другого писателя возьмусь…
— Это же невозможно! Вон, Лев Толстой девяносто томов накатал…
— Это для тебя, лентяя, невозможно, а в меня твой Лев Толстой пулей влетит…
Когда наконец нам дали комнату в коммуналке и мы переехали в новые хоромы, Николая я потерял. Интересно, что стало с ним. Кем он стал? Наверняка большим человеком.
Интересно бы узнать, дожил ли он до 90-х годов, до Большого Разочарования. Неужели тоже стал нищим, как и большинство его сверстников, таких же, как он, честных трудяг. Приспособиться к новым правилам жизни никто из них не смог.
Одно утешение: не дожил. Последнее его ранение было очень тяжелым.
Время было бедное, но веселое. К началу пятидесятых и голодухи уже такой не было, и из бараков начали переселять; понемножку, по одной-две семьи выдергивали из бараков и переселяли в новый кирпичный дом.
У нас, пацанов, развлечений было выше крыши. Зимой — каток, хоккей на замерзшем болоте, лыжи.
Кино! По десять раз смотрели «Тарзана» или «Путешествие будет опасным» (знаменитый фильм Джона Форда «Дилижанс»). Откуда, спросите, деньги? По-разному бывало. То мать даст, то в простенок выиграешь, а то протыришься без билета.
Летом — футбол, волейбол, река Казанка, танцплощадка в парке культуры и отдыха. Ну мы, пацаны, конечно, только смотрели.
Жил у нас один морячок в бараках. Бабы его, бывало, спрашивают:
— Вань… Как это ты так ловко девок облестиваешь? Что ни день, то другая…
— Очень просто, — смеялся матрос. — Иду на танцы — кладу в правый карман огурец. Когда мы танцуем, я прижимаю ее к правому борту, она, естественно, уходит влево… И тут мы ее встречаем.
Бабы хохочут:
— Ой, и хулиган ты, Ванюшка!..
За что я особенно благодарен баракам — здесь научили меня драться. И — один на один, и одному против нескольких. Когда в начале сорок восьмого года я появился в казанских бараках, я там оказался самым интеллигентным мальчиком. Со скрипочкой не ходил, но очень хорошо одевался — мать была портнихой. И еще — запоем читал книжки. И, конечно же, сразу заслужил кличку «Еврей».