По всей вероятности, именно поэтому заносчивость, которую я раньше старался копировать и перенимать, вызывала у меня все большую неприязнь. Что Оддрун безнадежно качала головой по поводу того, что большинство намсусцев не собирают превосходные съедобные грибы, растущие буквально возле двери, а оставляют их гнить на корню, что Силье купила «Плачущего мальчика» и повесила в гостиной, чтобы ее мать, придя домой, хорошенько посмеялась, что она говорила о профтехучилище словно об исправительном заведении, а о тех, кто сидел в «Домусе» за кассой, словно об умственно отсталых, — все это я вдруг стал воспринимать как нападки на маму.
Но одновременно сам я в ту пору постоянно злился на маму. Она никогда не спрашивала напрямик, могу ли я побыть дома и помочь ей, но чем больше времени я тратил на нее и на работу по дому, тем больше она зависела от меня, и мало-помалу я заметил, что она рассчитывает на мою помощь, а это опять-таки вызывало у меня злость, которую я никогда толком не умел выразить и совершенно не знал, что с нею делать. Я мог отчаянно ненавидеть маму, когда она лежала на диване и смотрела телевизор, меж тем как я складывал дрова в поленницу или мыл чашки, и иной раз говорил себе, что ее подружки правы, она обожает страдать, молится на свой недуг и, пользуясь своим положением мученицы, помыкает мной и остальными близкими людьми. Но ожесточенная ненависть и злоба быстро сменялись угрызениями совести, и оттого, если вдобавок учесть, что я и не думал протестовать, когда Силье и Оддрун насмехались над ее принципами и окружением, в каком она выросла, я почти постоянно чувствовал себя предателем.
Поскольку раньше я сам ретиво высмеивал обитателей городишка и их образ жизни и отмежевывался от них, мне конечно же было еще труднее возразить Силье и Оддрун. Вероятно, я догадывался, что есть разница между тем пренебрежением, какое выказывали к Намсусу и намсусцам мы с тобой, и тем, какое выказывали Силье и ее мать, но лишь много позже я понял, что наше с тобой пренебрежение было формой самозащиты. Силье и Оддрун высмеивали Намсус, потому что твердо верили в свое превосходство над намсусцами чуть ли не во всех областях, где, по их мнению, стоило обладать превосходством, а вот наше пренебрежение было ответом на пренебрежение, с каким, как мы считали, относилось к нам крохотное городское общество. Мы были просто-напросто неуверенными подростками, пытавшимися убедить себя, что, отличаясь от других, мы будем чего-то стоить, потому и поливали грязью тех, кто, как нам казалось, поливал грязью нас.
Дистанция между мною и Силье увеличивалась, и я все отчетливее видел, как пресмыкался перед ней и Оддрун и как до сих пор пресмыкаешься ты. Помню, однажды мы сидели у Силье, когда там вкалывали двое работяг. Им предстояло ободрать, отмыть и заново покрасить дом, и Сильина мать не давала им ни минуты покоя, придиралась буквально ко всему на свете, причем до того высокомерным и поучительным тоном, что даже Силье явно испытывала неловкость. Не в пример тебе. Когда работяги поворачивались спиной, я отчетливо видел, как ты смотрел на Оддрун и безнадежно поднимал брови, будто вы с ней, натурально, союзники среди этаких придурков.
Еще хуже было, когда мы встретили на улице моего давнего одноклассника, привели его домой к Силье и стали играть в «Счастливый случай». Силье слова не сказала, когда он не смог ответить, кто в годы Второй мировой войны был известен под прозвищем Лис Пустыни,[10] и когда не знал, имя какого прославленного писателя связано с театром «Глобус»,[11] но и дальше продолжалось так же, и всякий раз, когда наступал его черед, Силье тяжело вздыхала. Единственный вопрос, на который он ответил, касался одного из актеров, снимавшихся в «Полицейской академии-2», правда, к его недоумению, в нашем кругу отвечать на этот вопрос отнюдь не следовало, а когда Силье засмеялась, он, вероятно, решил, что она вспомнила какую-то сцену из этого фильма, и тоже засмеялся. Только прочитав сочувствие на моем лице, он сообразил, что Силье смеется совсем по другому поводу, и, хотя для виду посидел еще немного, именно тогда понял, что ему здесь не рады. «Будьте добры, никогда больше не приводите сюда этого парня!» — сказала Силье после его ухода, и помню, к моему огромному разочарованию, ты начал извиняться. Именно ты, человек, которого я когда-то считал самым смелым на свете, который никогда не отводил глаза, если с кем-нибудь обращались несправедливо, — ты не только не взял его под защиту, но попросил извинения за то, что мы привели его с собой. Мы, мол, не хотели, пытались намекнуть, что не надо ему идти с нами, а он все равно увязался, в общем-то верно, только вот легче от этого не стало.
Глядя на тебя, я видел, каким совсем недавно был сам, и, возможно, поэтому такого рода поведение вызывало у меня куда большую неприязнь, чем в какой-нибудь иной ситуации, не знаю. Во всяком случае, я помню свое недовольство, помню, что словно бы вязнул в гнетущем настроении и не мог из него выбраться. При всем старании. Я не хотел утратить то, что нас связывало, и отчаянно силился быть прежним, да только не получалось, и когда заходил к вам с Силье, я все больше молчал, энтузиазм куда-то сгинул, я не мог радоваться тому, чему радовался раньше; вы с Силье по-прежнему горели энтузиазмом и норовили увлечь меня то одним, то другим проектом, а я пребывал в негативе и напускном безразличии. Мог сидеть в кресле и демонстративно зевать, а если вы спрашивали, что я думаю насчет какого-нибудь текста или художественного проекта, который вы придумали или планировали, я только хмыкал и делал вид, будто не слушал.
Все это, конечно, еще больше отдаляло нас друг от друга. Ты словом не обмолвился, что хочешь положить конец нашим отношениям, но достаточно ясно давал это понять. Старался не оставаться со мной наедине, вдруг разлюбил те вещи, что раньше нравились нам обоим и в известном смысле нас связывали, и начал отзываться о них презрительно. Писатели и музыкальные группы, которых мы считали гениальными и невесть сколько часов потратили, обсуждая их и погружаясь в их глубины, теперь казались тебе не такими уж хорошими, ты вдруг заговорил о том, что, пожалуй, поедешь учиться в Осло, а не в Тронхейм, где решил учиться я. Передумать никогда не поздно, сказал ты, а когда перечислял плюсы, и минусы обеих альтернатив, нарочно не упомянул меня в списке тронхеймских плюсов, даже когда я совершенно однозначно домогался услышать, что ты бы предпочел жить в одном городе со мной, ты ничего не сказал. Иной раз во всем этом была настолько откровенная фальшь, что не оставалось никаких сомнений: ты попросту внушаешь мне, что в твоих планах на будущее для меня места нет.
Разумеется, я давным-давно преодолел все это. Но сейчас, когда я сижу в нашем старом летнем домике, пишу и вспоминаю, во мне оживают отголоски того тошнотворного чувства, какое охватило меня, когда я начал понимать, что ты больше не желаешь иметь со мной ничего общего, того ледяного страха, который наваливается вместе с пониманием, что тебя не желают знать. Помню, как трудно мне было уйти в тот день, когда уже не осталось сомнений, что ты хочешь именно этого. Вся моя плоть кричала, жаждала вернуться к тебе, но рассудок заставлял ноги уходить прочь.
Я долго пытался верить, что именно серьезный поворот в наших отношениях вынудил тебя отстраниться. Воображал, будто ты испугался, поняв, как много для меня значишь, воображал, будто мои слегка торопливые ласки и счастье, какое я выказал, когда ты сказал, что любишь меня, лишили нас возможности по-прежнему делать вид, что наши отношения всего-навсего невинное исследование сексуальности, и будто тебе такая альтернатива невмоготу, будто ты не в состоянии признаться себе, что ты действительно гомосексуалист. А поскольку близились студенческие времена и мы говорили о том, что в Тронхейме поселимся вместе и, так сказать, вступим во взрослую жизнь как гомосексуальная пара и тем самым подтвердим ходившие о нас слухи, ситуация стала еще более серьезной и пугающей, и ты в конце концов не выдержал.
Помню, однажды я позвонил тебе спьяну и обругал трусом, упрекнул, что и к Силье ты переехал, просто чтобы утихомирить слухи про то, что мы гомики, сказал, что ты никогда не был таким, за какого себя выдавал, только, мол, напускал на себя вид человека самоуверенного, независимого, свободного, но под суровой, спокойной внешностью прятался нервный мальчишка, который до смерти боялся людских пересудов; суждение, конечно, совершенно справедливое, хотя справедливое не для тебя одного, но и для меня, и для подавляющего большинства наших сверстников.
Сейчас я не настолько уверен, что ты отстранился со страху, не знаю, но мне попросту кажется, отстранился ты потому, что не был гомосексуалистом. В сущности, я не знаю даже, кто я сам — гомосексуалист или гетеросексуал, с тех пор как мы расстались, я не бывал с другим мужчиной, а за те дни, что я пишу это письмо, в голове не раз мелькала мысль, что из-за нынешних моих проблем я изображаю нас более близкими друг другу, чем на самом деле. Хотя я и тут не уверен; когда пишу, мне кажется, что те же нынешние проблемы заставляют меня внести довольно-таки негативную поправку: вероятно, вместе нам было не так уж и хорошо. Но ведь нам было хорошо. Все события и разговоры, о которых я написал в этом письме, представляются мне воспоминаниями из счастливой поры, из времен, которых мне недостает, невзирая на все упомянутые проблемы.