— Да благословит бог капитана Вира!
Столь неожиданное восклицание, сорвавшееся с уст того, чью шею обвивала позорная петля, благословение, посланное тем, кого закон считал преступником, на корму, это средоточие чести, слова звонкие и гармоничные, как трель певчей птицы, готовой вспорхнуть с ветки, — эти слова произвели необычное впечатление, еще усиленное редкой красотой молодого матроса, которой пережитые муки придали теперь тонкую одухотворенность.
И все матросы на палубе и на снастях, словно обратившись в проводники некоего звучащего электричества, как эхо, невольно повторили в один голос:
— Да благословит бог капитана Вира!
Тем не менее в этот миг их сердца, как и взоры, без сомнения, были обращены только к Билли.
Однако ни сами эти слова, ни их нежданное звучное эхо не нарушили стоического самообладания капитана Вира — а может быть, все его чувства вдруг сковал паралич; но как бы то ни было, он продолжал стоять неподвижно и прямо, точно мушкет в ружейной стойке.
«Неустрашимый», медленно выравниваясь после крена на левый борт, только-только встал на ровный киль, когда был дан последний — немой — сигнал. И в тот же миг колыхавшуюся на востоке курчавую дымку пронизал свет, точно руно агнца господня, представшее в мистическом видении, а Билли возносился все выше над тесной массой запрокинутых человеческих лиц и, возносясь, оделся всем розовым блеском зари.
Ко всеобщему удивлению, тело, повисшее над ноком грота-рея, оставалось совершенно неподвижным, если не считать легкого покачивания в такт медлительным наклонам с борта на борт, которые в тихую погоду придавали такую гордую величавость огромному парусному кораблю, вооруженному тяжелыми пушками.
Несколько дней спустя за обедом в кают-компании казначей, краснощекий толстяк, привыкший иметь дело более со счетами, нежели с философией, заговорил с корабельным врачом о только что упомянутой странности и заключил свою речь замечанием:
— Каким могуществом, однако, обладает сила воли!
На что врач, сухопарый, высокий человек, в котором склонность к едкости сочеталась с холодной вежливостью, лишенной и следа добродушия, ответил:
— Извините, господин казначей. Когда повешенье производится научно — а по особому распоряжению я лично проследил, чтобы все было сделано как следует, — любое движение тела казнимого после того, как оно полностью поднимется в воздух, является следствием мышечной спазмы. А потому сила воли, как вы изволили выразиться, повинна в неподвижности тела не более, чем, с вашего позволения, лошадиная сила.
— Но ведь мышечная спазма, о которой вы говорите, при подобных обстоятельствах более или менее неизбежна?
— Безусловно, господин казначей.
— Так как же, любезный сэр, вы объясните ее отсутствие в данном случае?
— Господин казначей, совершенно очевидно, что вы смотрите на этот случай несколько по-иному, чем я. Вы находите ему объяснение в том, что вы называете «силой воли», — но термин этот еще не включен в язык науки. Я же попросту не берусь его истолковывать, так как нынешних моих знаний для этого недостаточно. Даже если предположить, что, едва петля начала затягиваться, сердце Бадда не выдержало невыносимого напряжения чувств и остановилось — подобно часам, когда, заводя их, вы неосторожно затянете пружину и она лопнет, — даже в этом случае чем можно объяснить такую необычную неподвижность?
— Так, значит, вы признаете, что отсутствие судорожных подергиваний было необычным?
— Да, господин казначей. Как необычно все, чему мы не сразу можем найти объяснение.
— Но скажите, любезный сэр, — упрямо продолжал казначей, — была ли смерть этого матроса причинена петлей, или же она явилась своего рода эвтаназией?
— Эвтаназия, господин казначей, относится к тому же классу явлений, что и ваша сила воли. Я такого научного термина не знаю — еще раз прошу у вас извинения. Это определение метафизично и фантастично одновременно — другими словами, истинно греческое слово. Однако, — добавил он уже другим тоном, — в лазарете меня ждет больной, которого я не хотел бы предоставить заботам только моих помощников. Прошу прощения. — И, встав из-за стола, он удалился с общим церемонным поклоном.
Безмолвие, воцарившееся в минуту казни, продлилось еще несколько мгновений, лишь подчеркнутое мягкими ударами волн о борта и шумом заполоскавшего паруса, когда рулевой на миг отвлекся от своих обязанностей, но затем в это глубокое безмолвие, постепенно нарастая, вторгся звук, который почти невозможно описать словами. Тот, кому довелось услышать отдаленный рев стремительного потока, когда после тропических ливней, разразившихся высоко в горах, но не оросивших равнины, он внезапно выходит из берегов и грозный вал устремляется вниз через леса на склонах, — тот, кому довелось услышать его первый приглушенный гул, может, пожалуй, представить себе, каким был этот звук. Кажущаяся его отдаленность объяснялась лишь тем, что он оставался пока неясным ропотом, хотя источник его был тут же — он вырывался из груди матросов, заполнивших верхнюю палубу. Ропот этот не разделялся на слова, и можно было только догадываться, что его породила одна из тех капризных перемен мыслей или чувства, которым бывает подвержена возбужденная толпа на суше — в нашем же случае он, вероятно, был вызван угрюмой злобой, охватившей матросов при воспоминании о том, как они невольно повторили благословляющие слова осужденного. Но прежде чем ропот успел перейти в рев, ему положила конец своевременная стратегическая команда, тем более властная, что она была отдана внезапно и без какого-либо предупреждения:
— Боцман, свистать свободную вахту вниз! Проследи, чтобы на палубе никого лишних не оставалось!
И резкие звуки боцманских дудок, пронзительные, как крики морского орла, ворвались в зловещий нарастающий гул, рассеивая и приглушая его. Привычка сразу и беспрекословно подчиняться сигналам взяла верх над всем, и вскоре толпа на палубе поредела наполовину. Остальных же немедленно разослали по вантам брасопить реи или подтягивать шкоты — вахтенный офицер всегда сумеет найти дело для незанятых рук.
Все процедуры, следующие за исполнением смертного приговора, вынесенного в море военным судом, выполняются с незамедлительностью, которая только-только не переходит в торопливость. Койка, на которой при жизни спал Билли, уже была утяжелена ядрами и вообще приспособлена для того, чтобы послужить ему парусиновым гробом, и морские гробовщики — помощники парусного мастера — вскоре закончили остальные приготовления. Затем вновь прозвучала команда «свистать всех наверх», ставшая необходимой из-за описанного выше стратегического хода, и погребение совершилось.
Подробности этой заключительной церемонии приводить тут нет нужды. Но едва бремя соскользнуло с наклоненной доски в море, вновь раздался тот же глухой ропот, однако теперь к нему примешались хриплые крики неких больших морских птиц, чье внимание привлек всплеск и странное бурление воды, когда в нее косо соскользнула отягощенная ядрами койка. Они слетелись к кораблю со всех сторон настолько близко, что можно было расслышать сухой треск их длинных узких перьев. Когда же легкий ветер увлек корабль дальше и место погребения осталось за кормой, птицы эти еще долго кружили там над самой водой, испещряя ее мелькающими тенями широко распростертых крыльев, а их крики сливались в хриплый реквием.
Матросы «Неустрашимого», суеверные, как все моряки эпохи, предшествовавшей нашей, только что узрели чудо в безмятежной неподвижности повисшего в воздухе тела, которое теперь медленно опускалось на дно, и, конечно, по-своему истолковали поведение морских птиц, на деле, без сомнения, просто высматривавших добычу в полном согласии со своими хищными инстинктами, и приписали ему отнюдь не прозаическое значение. Среди них началось неясное движение в сторону квартердека. Но его терпели недолго. Внезапно барабанная дробь возвестила утреннюю поверку — эти знакомые звуки, раздававшиеся не реже двух раз в сутки, на сей раз были проникнуты какой-то особой настойчивостью. Долгая военная муштра воспитывает в заурядных натурах механическую покорность, и такой человек подчиняется командам с почти инстинктивной поспешностью.
Барабанная дробь рассеяла толпу и отослала большую ее часть на батарейные палубы. Орудийная прислуга, безмолвно выпрямившись, встала у пушек. Через несколько минут старший офицер со шпагой под мышкой уже занял свое место на квартердеке и начал принимать рапорты от лейтенантов, командующих батареями, а затем, держа, как положено, руку у козырька, в свою очередь, отдал общий рапорт капитану. На все это потребовалось немало времени — для того-то сигнал утренней поверки и был дан на час ранее положенного. То обстоятельство, что капитан Вир, слывший сухим педантом во всем, что касалось службы, почел необходимым такое отступление от заведенного распорядка, свидетельствует, насколько, по его мнению, настроение матросов, при всей своей, как он полагал, временности, требовало необычных действий. «Для рода людского, — не раз говорил он, — важнее всего форма, внешняя размеренная форма. В этом-то и заключается смысл мифа об Орфее, который игрой на лире завораживал диких обитателей лесов». И сам он прибег к этому средству, чтобы воспрепятствовать чарам той обольстительной формы, которая рождалась за Ла-Маншем, и не допустить неизбежных последствий ее чар.