Их спор, проявляющийся в постоянном пульсе открытых и сокрытых пространств, становится особенно интересен.
Автобус катит беззвучно и безмятежно к северной сфере Москвы; приближаясь к ней, удаляясь от Лёвушкина царства, я словно трезвею.
Толстой искал тут совпадения с собой, восьмилетним, счастливым. Наверное, такие совпадения случались, они были мгновенны; это были прикосновения, блики счастья. С тем большим упорством он искал их, вымаливал у местного Николая, повелителя времени, длительности, протяженности таких прикосновений. Писал одну за другой книги, которыми пытался вернуть его, искал чуда возвращения.
Похоже, он, словно Алиса в известной сказке о Стране чудес, постоянно промахивался в размере: «покровы» Ясной оказывались ему то малы, то велики. Лев не сходился с Лёвушкой, но направление поиска не менялось. Ясная как территория счастья, пологий холм, на котором светил огнями исчезнувший (не исчезающий из его памяти) холм, оставалась магнитом его воображения, конечным, манящим пунктом его перманентных духовных странствий.
Тут виден сюжет самоустроения, бесконечного изменения себя «под размер» идеальной Ясной.
Мне интересен человек, который борется со своим «покровом» (коконом времени), то вырастает, вылезает, выдирается из него, то с головою тонет.
Чертит и чертит себя — вот еще один объект для наблюдения архитектора. Насколько удачно было это перепроектирование? Можно ли вообразить себе образец, некоего особенного, идеального Толстого, который справился с этой задачей? Самого Толстого в качестве такой идеальной фигуры вообразить невозможно. Он слишком резок, авторски деспотичен и, главное, переменчив в своих метаморфозах.
Тогда кто-то другой — выдуманный, пластилиновый, меняющийся в огромных каменных пальцах Толстого.
Понятно кто: Пьер.
Тут я подхожу (подъезжая к Москве) к о вопросу, который уже задал и на который, мне кажется, есть вариант ответа.
Кто Пьер?
Очень хорошо, что это рассуждение является по дороге в Москву.
Пьер движется в Москву, преображается в Москве. Пьер, как и Толстой, не помещается в Ясной — в Лысых Горах, в Отрадном. Там и там он гость. Так и есть, он гость в Ясной.
Наверное, именно такое, отстраненное, «увеличенное» положение Пьера позволяет ему увидеть, прозреть ситуацию в целом, поэтому ему в одно мгновение открывается зрелище жизни (романа). Пьер в этом «геометрическом» смысле равен ясновидцу Толстому.
Но тогда еще важнее делается ответ на вопрос: кто Пьер?
Я имею в виду — кто его реальный прототип? Все главные герои «Войны и мира», за исключением несчастного князя Андрея, имеют в жизни реальных прототипов. Все укоренены в толстовской семейной хронике. Это непременное условие их существования и — что гораздо важнее, — непременное условие осуществления главнейшего авторского опыта, чуда по возвращению времени.
По идее, у Пьера нет такого прототипа. И Пьер как-то неопределен и зыбок, толст и округл как ноль.
Однако теперь, после поездки в Ясную, после наблюдения этого странного места и его окрестностей, после нового осознания положения Ясной по отношению к Москве («детская» Ясная против «взрослой» Москвы) появляется некая гипотеза на этот счет.
Давайте подумаем.
Вопрос — о ком идет речь? Толстый человек, бастард, незаконный отпрыск видного рода, приезжает в Москву, проводит в ней некоторое время в неопределенном, «нулевом», состоянии, без фамилии и состояния, без особой московской перспективы. Но вот в его судьбе случается счастливая перемена: он участвует в великой битве за Москву, и она признает бастарда, он укореняется в ней, обретает важный статус, женится, пускает корень, «воцаряется» во времени.
Кто это? Понятное дело, Пьер.
Но, если подумать, та же самая история совершается с самым первым Толстым, тем бастардом из Рюрикова рода Волконских, Иваном Юрьевичем Толстой Головой. Он так же толст и незаконнорожден, так же приезжает в Москву, участвует в великой битве (не Бородинской, как у Пьера, а Куликовской) и в награду за подвиг получает статус, состояние, фамилию, корень во времени.
Они определенно схожи. Слишком схожи.
Выходит, у главного героя Толстого, Пьера Безухова, был реальный прототип в истории толстовской фамилии — первый Толстой, Толстая Голова. И далее, следует предположить, что они неслучайно так точно «геометрически» схожи. Толстой пишет своего Пьера с первого Толстого.
Отлично, тогда понятен ответ и на предыдущий вопрос: кто идеальный «по размеру» человек, пришедший в равновесие со своим коконом времени. Кто этот человек-матрица, помещенный Толстым в осевое мгновение времени? Пьер, разумеется, преображенный в вареве времени за пятьсот лет Иван Юрьевич Толстая Голова.
Пьер есть очеловеченное чудо во времени, ему дано спасение во времени.
Некоторым доказательством можно считать ту настойчивость, с которой Толстой пытается вместить сам себя в эту человеческую матрицу.
Его биография имеет сходство с биографией Пьера Толстая Голова. Что-то дано ему от рождения, чего-то он намеренно добивается сам. Толстой, разумеется, не бастард, зато в нем течет кровь бастарда, о чем он никогда не забывает, чем мучается всю жизнь, особенно в детстве, пока он существует как «никудышный», как Лёвушка.
К тому же формула его рождения заманчиво странна: он родится от пересечения двух ветвей некогда расщепленного (Рюрикова) рода.
Толстой — «заочный» человек, как и Толстая Голова, он родился за Окой. Пьер в определенном смысле также «заочный» человек: он является в Москву как бы ниоткуда, из-за границы, при этом Толстой умалчивает как может о его предмосковской жизни.
Далее — Толстой, как и Толстая Голова, как и Пьер, добирается до Москвы. Именно здесь, летом 1837 года, его настигает круглое сиротство, в известной мере его «обнуляющее». Нет, это не его стремление, так жестоко распорядилась судьба. Так или иначе, он — никто в Москве (затем в Казани, затем на Кавказе, Крыму и далее).
Кстати, на Кавказе, в Крыму и далее он воюет за Москву.
Толстому известно, что такое битва за Москву: это севастопольская, кавказская битва.
Наконец, Толстой женится в Москве — венчается в Кремле, испытывает по этому поводу счастливые головокружения.
Он «вчерчивает» себя в исходную толстовскую, как полагает, царскую матрицу — настойчиво, последовательно, потому что только так, вписавшись в нее, он сможет совершить загаданное, во всех других случаях невыполнимое Никольское чудо.
Все сходится; осталось додумать немногое: роль Ясной Поляны в этом космическом по размаху черчении (опять я среди своих нетленных чертежей).
Москва все ближе.
Понятно, что Ясная есть в первую очередь лаборатория, площадка для чудотворения.
Но — ее земное лоно именно что приземлено и даже язычески «провалено». Ясной может быть доволен только Лёвушка, не сам Толстой. Отсюда муки несоответствия замысла и яви, перманентного метафизического переодевания.
Нет, он не помещается в Ясной, он для нее слишком велик, слишком толст (головой). Слишком Толстой.
Его чудотворение требует рецептов большего порядка сложности. Московским образом, вне Ясной, в увеличенном пространстве смысла Толстой отыскивает их и применяет. Так применяет, что мы по сей день не всегда различаем его тайные фокусы. В этом смысле мы как его литературные производные в своих композициях проще его — точнее, площе.
Это особенно, ощутительно ясно после наблюдения его «детской» лаборатории. Мы меньше Толстого, меньше в числе измерений, задействованных во времятворении, словотворении. Наши двумерные тексты суть только списки с его текста-пространства. В одно мгновение его романа собрано пятьсот лет — от XIV до XIX века, от Толстой Головы до толстоголового Пьера.
Для нас это чудо, для него — результат точного лабораторного действия, переосознания Лёвушки, победы над Лёвушкой.
Мы же, вслед за Толстым пишущие, с Толстого списывающие, гордые его потомки по сей день пребываем «в формате» Лёвушки, ищем неведомого чуда — литературного, словесного, бумажного.
Об этом со всей очевидностью нам сообщает Ясная Поляна, это хорошо видно по одному только словесному хаосу, что мы устроили в Ясной взамен пространства.
Но это так, привычные зодческие досады.
Пьер найден — вот что важно. Толстой собирает историю в фокус Пьера. Занятное дело! Эти его аппликации, следует признать, толком не разобраны; прежде того нужно собрать в целое наш исторический пунктир. История для нас до сих пор не то красная, не то белая, не то, как в последнее времена, — хаос исторических фактов, которые легче продавать по отдельности, в розницу, чем обобщать (хотя бы) до состояния школьного учебника.