— Говори, нищий беглец, почему убежал от хозяина, которого светлый нойон назвал своим братом? Почему отдал его коня красным русским?
Я смотрел на тужумета, шевеля за спиной кистями скрученных рук, и молчал.
Тужумет снова втянул понюшку табака. Начихавшись, он закатил глаза и зловеще заговорил нараспев:
— Выучив девять наук, ты научишься говорить. Знаю, почему ты молчишь: твоих щек еще не гладил шаагай, твоей кожи еще не целовали розги. Сейчас они тебя приласкают.
Проклятый тужумет! Он противнее Таш-Чалана. Тот дразнил нас кусочком бараньей кожи, а этот хочет снять кожу с живого человека. Я не хотел отвечать тужумету, но моя гортань и мой язык сами заговорили незнакомым мне голосом:
— Не смеете бить! Я ничего не сделал — вернулся к матери, хочу в Хем-Белдире учиться, а конь понадобился партизанам.
— Да-да-да! Ничего не сделал! Только прогневил нойона и наступил на закон! Ты вернешься к своему хозяину. Будешь до смерти откупаться за его коня! Хочешь учиться? Поучим.
Палачи вцепились в мои волосы и прижали голову к своим коленям. В руках у них — кожаные мешочки с песком, Вот они, шааги, — тяжелые, как байский кулак, жадные, как язык дракона. Сейчас они меня лизнут в щеку., Я зажмурил глаза.
— Раз! Два! Три! Четыре!..
Правая щека горит и ноет, как будто из челюсти сразу вырвали все зубы.
Тужумет приказал повернуть голову. Еще десять шаагаев.
— Раз!.. Два!..
Слуги подняли мою голову, но продолжали держать ее за волосы, ожидая приказа.
— Куда теперь пойдешь? — спросил тужумет.
Теперь у меня горели одинаково обе щеки, но еще сильнее горело сердце. На этот раз язык не ослушался. Я сам решил ответить тужумету и крикнул:
— Пойду к партизанам!
По знаку тужумета меня раздели и придавили к земле вниз лицом. Пропустили вторую науку и стали учить третьей: это — манза, доска длиной в руку, шириной в ладонь и толщиной в палец. Бьют ею с маху, поочередно — справа и слева, как выбивают шерсть или молотят снопы.
Я потерял сознание. Очнулся: кто-то льет на меня воду, кто-то кричит:
— Теперь понял, куда надо идти?
Я не хочу и не могу говорить, но в ушах продолжает шипеть ненавистный голос:
— Еще раз ослушаешься — будем сжимать пальцы клещами — это очень приятно, забьем под ногти тростниковые перья — это еще приятнее, поставим коленями на щебень — будет удобно и весело, накрошим в глаза мелкого, как порох, волоса — лучше увидишь своих партизан, подвесим за ноги и выкоптим над костром — будет вкуснее собакам глодать твои кости.
Напомнив о девяти пытках, унаследованных тувинскими нойонами от маньчжурского хана, тужумет приказал:
— Развяжите ему руки, бросьте в черную юрту. Как обсохнет, отведите его к хозяину. Извинитесь перед ним и скажите, что мы исправили своего подданного. Если опять что-нибудь случится, пусть сообщит нам.
Лежа в черной юрте, я снова думал о людях. Раньше я размышлял: «У людей неодинаковые обычаи, вот и не могут они понять друг друга. Так и Чолдак-Степан; он ненавидит меня, презирает, а тувинский бай смотрел бы иначе, считал бы человеком». Жизнь уже давно разубедила меня в этом. Сдружился я со всеми работниками Чолдак-Степана, а ведь они тоже разные: одни — тувинцы, другие — русские. Тарбаган!.. Вера!.. Им хорошо среди смелых партизан. Какой хороший тарга — обещал скоро встретиться в Хем-Белдире! А Идам-Сюрюн, светлый нойон? И его тужуметы? Они сдружились с Чолдак-Степаном. Все они ненавидят и казнят бедняков — таких, как Данилка Рощин, Сергей Санников, Веденей Сидоров, Тарбаган, Томбаштай.
Через несколько дней меня погнали назад — так же, как пригнали в ставку нойона.
Я снова очутился в плену у кулака. В нашу землянку не забежит Вера. Не расскажет сказку Тарбаган. У Чолдак-Степана новые батраки.
Наступила зима. В один из дней пришла горькая весть: умерла наша мать Тас-Баштыг.
Я побежал к хозяину.
Расчесывая бороду, он вскинул на меня колючие глаза.
Отпущу, когда помрешь сам. А сено возить, хлеб молотить, лошадей поить, за коровами убирать — кому прикажешь?!
— Я недолго!
— Долго ли, коротко ли — убытки от вас терпи. Хватит, повольничал! — наотрез отказал хозяин.
Посоветовавшись с работниками, я ушел в ночь тайком.
Мороз высушил воздух, выдавил из него последнюю влагу. Теперь все на земле острое, колкое.
На небе нет луны, но кругом мерцают снежные равнины, холмы и горные пики. За холмами перекликаются волки. Им идти дозором по снежному царству, рыскать из края в край степи, щелкать зубами, окружив свою жертву. Но мне не до них.
— Прощай, мама! Какой страшный путь ты прошла!
Тогда я не мог еще понять великого благородства нашей матери. Никто из нас не понимал, что Тас-Баштыг — поистине героиня, одна из многих араток-беднячек, которых чтит освобожденный народ. Они мужественно отстаивали существование и будущее своих детей. Они учили нас ненавидеть врагов и любить друзей, пришедших помочь беднякам-аратам освободиться от вековой кабалы.
Вот и чум, в котором я родился. Отсюда мать выносила меня любоваться нашей Мерген. Но стенки чума еще больше обветшали. Сквозь щели видно пламя костра.
У входя стоит Кангый. Увидев меня, она закрыла рукавом лицо:
— Мать разлучилась с нами.
Угол чума, где лежит мать, отгорожен козлиной шкурой. Братья и сестры готовят прощальную пищу.
В округе много лам. Они тоже, как волки, рыщут по юртам за добычей. Но в чум такой беднячки, как наша мать, не зайдет ни один лама.
На почетном месте за очагом сидит шаман Сюзюк-хам.
Он встает, закрывает глаза, потрясает медными бляшками на халате, бьет в бубен. Его голос перекликается с побрякушками:
Я плыву в облаках.
Дух мне говорит на лету:
«Мало дашь — попадешь в ад,
Много дашь — попадешь в рай».
Я сведу вас к духам, если хотите.
У вас нет больше козы,
Вы отдали ее в жертву духам.
Козлят пожертвуйте добрым людям,
Я приму их, если хотите.
В вашей суме есть ножи…
Они принесут несчастье.
Я приму их, если хотите.
Облака остались на небе.
Я спускаюсь на землю.
Дайте трубку, налейте чашку.
Духам нужна арака покрепче.
Я приму от вас, если хотите.
Шаманская панихида окончена. Съедена коза, Выпита арака, купленная за три цены у соседних баев.
Ни у одного нет шелкового кадака [34]. Мы разорвали свои рубахи, запеленали мать и перевязали арканами. Понесли ее по хрупкому снегу на холм. На вершине, не зарывая в землю, укрыли камнями. Отсюда рано виден восход солнца. Его лучи золотят бязевые лоскутки, привязанные к высоким древкам. Пусть они развеваются по ветру, охраняя мать на ее последнем кочевье.
Простившись с могилой матери, мы разошлись. Шаману не отдали наших ножей. Ему пришлось удовольствоваться козлятами.
На обратном пути я узнал от встречных, что белые пришли на Терзиг с верховья Каа-Хема для вербовки новых людей. В их отряде уже были — не рядовыми, а главарями — Евстигней Михайлов, Пичугин и другие головорезы из кулаков Терзига. Всего человек сорок. Бандиты избивали нагайками местных бедняков, заставляли вступать в банду, угрожая расстрелом. Большинство батраков и бедняков попрятались в леса, многие ушли в Сарыг-Сеп, куда подтянулись партизанские отряды Сергея Кочетова и Хлебникова.
Поздним вечером я подошел к хутору Чолдак-Степана. Кто на хуторе — они или наши? Что сделает со мной хозяин за мою самовольную отлучку? Ясно, что отомстит, может быть, убьет. А кто будет мстить за нас, за нашего Санжа, которого белые закопали живым в Бозураа, за мою мать, с которой мы навсегда простились на берегу Мерген?
Я быстро зашагал вдоль плетня к землянке — в ней темно и пусто. Во дворе на привязи потные лошади.
В избе горел огонь. За морозными стеклами мелькали силуэты людей, но, как я ни вглядывался, различить их лица не удавалось. Кто это: они или наши?
На цыпочках я вошел в сени и сразу услышал голос Чолдак-Степана:
— Мы им покажем! Мы им покажем!
Ему возражала хозяйка, визгливо выкрикивая:
— Не горячись! Погоди! Надо подумать, кого взять перво-наперво.
— Прокопьевна права, горячиться не надо, делать все надо умеючи, — уговаривал хозяина купец Сафронов.
Еще осторожнее я выбрался во двор и столкнулся с Данилкой Рощиным.
— Тока? Иди за мной.
Мы зашли под навес. Оглянувшись на двор, Данилка заговорил: