Войну Юрий Кондратьич прошел, как полагается уважающему себя мужику, честно и многотрудно — сапером. Ранило его в конце сорок четвертого, — подготавливая проход для разведчиков, в темноте случайно задел взрыватель… — контузило, и взрывом оторвало три пальца на левой руке — средний, безымянный и мизинец.
(Однако ничего: оставшимися двумя, бывало, поднимал ведро, полное воды, держал себя в ежовых рукавицах и впоследствии всю жизнь, до самой старости, даже зимами купался в Саларе.)
Прямиком из госпиталя он подался в Ташкент, куда еще в начале войны эвакуировались мать и сестра Лида с детьми.
В Ташкенте Юрию Кондратьичу понравилось…
Была какая-то упоительная мягкость в проникнутом тихим журчанием арыков воздухе, в дальних голубых горах, в деревьях, смыкающихся зеленым сводом над тихими улицами, в белых, желтоватых и розовых особняках центра города — каждый наособицу: где колонны, где лепнина по карнизу, но все просторные, с высокими потолками — только и спасение от жары…
И — щедрый солнечный свет разливался с утра, проникал сквозь листья, играл желтым и зеленым на тротуарах, въедался золотой лессовой пылью в стволы деревьев и длился до самой ночи, благоуханной чернильно-звездной ночи, оглушающей ароматами трав и кустов.
Еще разъезжали по городу редкие фаэтоны, «иса-арава» — по-узбекски, а в народе — «ишак-арава», и следом, норовя вскочить на запятки, бежали беспризорники.
Торговля в городе шла бойко и повсюду. Ломились от фруктов базары, каленые узбеки выносили в тазах, накрытых полосатыми чапанами, горячие, только из тандыра, лепешки, от которых шел такой тминный томительный дух, что мимо пройти — никакой возможности.
Запряженные в арбы ишаки смиренно смаргивали слезы под тучами зеленых мух…
С раннего утра на углу Осакинской и Пушкинской затевался базарчик. Вдоль Учительской прямо на обочине выстраивался ряд молочниц, старик-узбек торговал жареной кукурузой, белыми солеными шариками курта и миндалём в сахаре: «пара рубль». Инвалиды за пачку «Беломора» драли аж целый рубль тоже…
Высокий, дородный, как генерал, старик Савелий — барыга в плаще защитного цвета, — степенно прохаживался взад-вперед, зычно покрикивая: «Е-е-есть! Е-е-есть! Есть аспирин, стрептоцид, пирамидон, американский резиновый гандон!»…
За ним волочился хвост передразнивающих его беспризорников…
…А главное, встретил здесь случайно Юрий Кондратьич Володю — отцова друга, часовщика. А ведь отец был в свое время первый в Харькове часовщик! Юрий это дело с детства знал, часовую машину видел и понимал прекрасно, и душа к этому лежала. Впрочем, речь не столько о душе, сколько о выгоде.
Дело налажено было отменно. Приезжал из Москвы «челнок», оптом привозил фурнитуру — запчасти к часам: аксы, волоски, балансы, маятники. Отремонтировать-то можно было любой хлам, запросив при этом с заказчика вдесятеро. Циферблаты, по пятьдесят рублей штука, писала бойкая девочка Нина, что сидела в отделении «Красного часовщика» на улице Урицкого.
Дряхлеющий, больной раком, Володя уговорил Юрия войти в дело, потеснился в своей будке на центральной оживленной улице Карла Маркса, и вскоре в сложной и многоступенчатой иерархии ташкентских часовщиков «Семипалый» — так мгновенно окрестило его все часовое общество — занял подобающее его толковой башке место.
Через год Володя умер, оставив Семипалому будку и все связи, да и сам Семипалый к тому времени стал уже известным скупщиком, с налаженной сетью мелких барыг, которые поставляли ему товар, сбывали готовый, и тем кормились от него помаленьку.
Официально Семипалый числился в артели «Красный часовщик». Получал неплохую пенсию по инвалидности, жил тихо, как в логове, в своей половине дома, который купил для матери и сестры еще в 47-м году, — это была небольшая комната с кухней и прихожей, с отдельным выходом на звенящую арыками улицу, всю в вязкой, тревожной тени карагачей.
* * *
Тем вечером, когда Семипалый забрал Катю из дому, она впервые в жизни переступила порог ресторана. Сидела на стуле с высокой резной спинкой — прямая, настороженная, среди крахмального полотна скатертей и салфеток, огромных, в полстены, зеркал в позолоченных рамах — впадая в тихую панику от количества ненужных вилок, ножей и ложек. От вина отказалась наотрез. Слыхала, и не раз, — чем это вино кончается.
— Что дама выберет? — спросил Семипалый, открывая синее глянцевое меню с нарисованной на обложке пухлой хлопковой коробочкой.
Внешне он был невозмутим и безукоризнен. А глаза время от времени вскидывал на Катю, и взглядом своих острых гвоздиков-зрачков пригвождал ее к резной спинке стула. И тогда становилось страшновато и непонятно, чего хочет этот человек — хорошего или плохого.
— Итак: антрекот, бефстроганов, люля-кебаб, тарталетки?
— Да… — напряженно вслушиваясь в незнакомые слова, сказала Катя.
— Что именно — да?
— Которое третье, — краснея, пробормотала она.
По тому, как вились вокруг вышколенные официантки и сколько раз подходил заведующий залом, поинтересоваться — доволен ли «Юра» и вкусно ли даме, — (да она в жизни своей не ела такой удивительно пряной, источавшей тонкий аромат выдержанного в вине мяса, еды!) — Катя поняла, что здесь Юрий Кондратьич свой человек…
После ресторана чинно, под руку, прошлись Сквером, свернули к курантам, погуляли по краснопесчаным дорожкам в парке Горького… Там играл духовой оркестр, и, несмотря на холод, трое велофигуристов — две девушки в пачках и сухопарый дядька, похожий на гуся с черной бабочкой на кадыкастой шее, — выделывали вокруг клумбы умопомрачительные штуки на одноколесных велосипедах…
Напоследок Семипалый завел ее в кинотеатр «Молодая Гвардия», где в тот день крутили фильм «Путь в высшее общество», но Катя так волновалась, что мелькания полустертых лиц и фигур на экране почти и не видела, искоса взглядывая на острый профиль Юрия Кондратьича, который как раз очень внимательно следил за происходящим, хмыкал, раза два рассмеялся, блеснув в темноте зубами, и так увлекся, что на Катю не посмотрел ни разу. Она же запомнила только синие, театрально-бархатные занавеси в фойе, потолки с лепниной и полную певицу на деревянном крашеном возвышении.
Статная, в черном, переливающемся блестками, платье с открытыми плечами, певица пела какой-то романс, складывая створками ладони в умоляющем жесте и пытаясь удержать на полном носатом лице выражение одухотворенного страдания…
Публика сначала толпилась в буфете, потом чинно бродила по фойе, шаркая подошвами. Лишь небольшая группа, сгрудившись у сцены, слушала, вернее разглядывала носатую певицу. После романса та исполнила несколько известных песен, время от времени протягивая руку в сторону какого-нибудь мужчины, напевая: «Сашка — сорванец, голубоглазый удалец…», — и глаза ее неестественно, лихорадочно блестели.
Кате было весело и страшновато. Никогда в жизни еще за ней так шикарно не ухаживали. В буфете Семипалый купил ей бокал морса и два батончика московской фабрики «Октябрь», по 33 копейки… Он придерживал ее под руку, время от времени прижимая к своему боку тонкий Катин локоть.
…Возвращались с ветерком — поймали мотоцикл, Катя села в коляску, Юрий Кондратьич — позади лихача, и помчали темными ночными улицами, резкий холодный ветер обдувал лицо… Свет фары выхватывал то кривое колено карагача на повороте, то метнувшуюся вдоль арыка кошку или крысу…
У дома Семипалый рассчитался с парнем, дождался, когда мотоцикл, потряхивая пустой коляской, развернется и уедет и, пропустив девушку в калитку, вдруг удержал ее за руку, повыше локтя, и сказал просто:
— Не хочешь посмотреть — как я живу?
— Другой раз, — дрожа и чувствуя, что он ощущает эту дрожь, проговорила Катя. — Поздно уже, мне рано вставать.
— Как хочешь, — спокойно сказал он, не отпуская ее руки. — Зашла бы на пять минут. У меня есть чем угостить…
Она молчала, пытаясь сдержать колотивший ее озноб.
Семипалый достал ключ из кармана, прошел по кирпичной дорожке к своей двери, открыл ее и, войдя в коридор, щелкнул выключателем. Теплый уютный свет окатил его высокую фигуру и спокойное лицо.
— Заходи, — приветливо щурясь, по-домашнему пригласил он Катю.
«Дура, чего трясешься! — подумала она вдруг. — Человек как человек. Наслушалась всякой брехни, корова!» — и поднялась по ступенькам в дом.
В углу прихожей притулилась круглая деревянная вешалка на трех приземистых, словно присевших ножках, на стене висело небольшое зеркало, под которым стояло, накрытое крышкой, отхожее ведро. В кухне под окном притулился низкий старый шкафчик, крашеный, со скриплыми дверцами. Чистая клеенка, примус…
Семипалый открыл шкаф, достал тарелки и какие-то свертки.