Я надеялся застать доктора, а еще лучше – раздобыть Терезин телефон в колледже. Я надеялся, что она так или иначе устроилась в колледж.
– Алло, – ответил доктор более колючим голосом, чем он мне запомнился, и таким же недружелюбным.
– Можно попросить Терезу? – Я подождал, но, поскольку никакой реакции не последовало, добавил: – Это Мэтти Родс.
– Я так и подумал, – проговорил он самодовольно, словно ждал моего звонка. Что с того, что прошло целое десятилетие с тех пор, как мы говорили в последний раз.
Я еще собирался с мыслями, как вдруг он сказал:
– Подожди, Мэтти, сейчас попробую.
Он отошел, и больше я ничего не слышал. Ни фоновых звуков, ни музыки, ни говора, ни телевизора. Мне вспомнились зубастая маска, «Битвы умов», и я чуть не повесил трубку.
– Алло, – сказала Тереза. Ее голос тоже стал ниже, но я все равно бы его узнал.
– Ты получила мое письмо? – спросил я.
– Письмо?
– Я написал тебе письмо, может, года два назад. Ты его получила?
– Нет.
Мой звонок явно удивил ее не больше, чем отца. Она не занервничала, не разозлилась – просто была никакая. И говорила таким же тоном, как в тот день, когда сказала мне, что превращается в озеро, только еще более нездешним.
– Я все это время думал об «Убийстве в темноте», – признался я и начал говорить что-то еще, но Тереза меня остановила.
– Эй, – сказала она и вздохнула. Она запомнилась мне печальной, потерянной, но то же самое вполне можно было бы сказать и обо мне.
Ни с того ни с сего Тереза вдруг пропала, и трубку снова взял отец.
– Ну что, не получилось? Ладно, попытка не пытка. Спасибо, что позвонил, Мэт, дал нам знать, как тебе живется в этом большом светлом мире. Не пропадай. – Связь прервалась.
Не знаю, что на меня так подействовало, что-то такое, отчего я всегда начинаю вращать зажмуренными глазами и всасывать щеки, чтобы снять фрустрацию, но именно этим я и занимался, как вдруг вспомнил, что Джон Гоблин говорил о проповеди Спенсера на шоу Ларри Лорено. Пора еще раз позвонить в восточный Детройт.
– Пасторская справочная служба, – отвечает та же дама, что и прошлой ночью.
– Я пытаюсь дозвониться до Спенсера Франклина.
– Господь и его пастыри всегда доступны тем, кто в них нуждается, сэр. – Она говорит спокойно, терпеливо, как сотрудник телефонной службы помощи в кризисных ситуациях. Подозреваю, они тут все вышколенные.
– Я как раз из таких, – говорю я, подавив раздражение.
– Вы найдете пастора Франклина в церкви.
– Пастора Спенсера Франклина.
– В церкви. Я же сказала.
– В какой?
И, закрыв глаза, я слушаю, как она отправляет меня на юг, назад по Вудвордскому проезду, через Ферндейл, в сторону Хайленд-парка и Первой объединенной церкви Пламенного спасения.
Ничего не происходит, когда пересекаешь пограничную черту. Ни разводы граффити, ни резкое ухудшение архитектуры не подготавливают тебя к тому, что, минуя указатель восьмой мили, ты выезжаешь из окраин и попадаешь в город. Но сразу за ним колючая проволока на пешеходных мостиках в сочетании с монотонной серостью ограждающих стен вдоль шоссе и блеклым зимним светом вызывает такое чувство, что ты оказался в тюрьме, а то и где похуже. Я сворачиваю с Вудворда и, согласно инструкции, следую в направлении Первой объединенной церкви Пламенного спасения. Больше всего я кажусь себе сейчас какой-то фальшивкой – фальшивым другом, фальшивым художником, фальшивым мужем, фальшивым человеком.
Прислушиваясь к шороху шин по слякоти, я выруливаю на улочку, образованную рядом разрушенных домов, и передо мной пламенем вспыхивает церковь – белая, остроконечная, гладкая как лед; в венце оранжевых прожекторов она, словно дворец, высится на ухоженном газоне. Снег падает тяжелыми серыми хлопьями. Припарковываюсь на свободном месте под мутным фонарем между «кадиллаком» без колес и «Меркурием» без ветрового стекла, без сидений и без всего.
На улице – ни звука. Иду вперед, скользя по льду. Ступени у парадного входа в церковь недавно посыпали солью, и она похрустывает под моими затасканными уличными башмаками. Стеклянная дверь плавно отъезжает в сторону, впуская меня в фойе, благоухающее свежеоструганным деревом и центральным отоплением. Пахнет как в сауне. Дверь так же плавно закрывается.
– Вот кого я называю Заблудшим, – раздается у меня за спиной густой бас; я круто разворачиваюсь и, потеряв равновесие, шлепаюсь на задницу; меня тут же подхватывают две огромные черные руки, втиснутые в рукава смокинга, и рывком ставят на ноги. Мой взгляд скользит по рукам, по необъятным плечам моего спасителя и упирается в его бородатое лицо с черными бровями, которые так наклонены одна к другой, как будто они совещаются.
– Привет, – сказал я, когда мои легкие всосали немного воздуха комнатной температуры.
В проеме гигантских дубовых дверей за спиной своего спасителя я вижу еще несколько мужчин в смокингах, сопровождаемых дамами в вечерних туалетах и детишками в белых рубашечках и теннисных туфлях. Они толкутся в банкетном зале, уставленном круглыми столами с кружевными скатертями и орнаментальными вазами в виде крестов, сплетенных из красных роз. Одет я хуже некуда, к тому же здесь нет ни одного белого.
– Свадьба? – спрашиваю я.
– Вам что-нибудь нужно?
– Что?
– Вы должны сказать мне, что вы здесь делаете. – Враждебности особой он не проявляет. Но и цацкаться со мной не намерен. – Иначе я буду вынужден выставить вас за дверь. Ясно?
И тут я впервые начинаю ощущать чудовищность задачи, которую на себя возложил. Мало того что у меня неподходящий костюм и неподходящий цвет кожи, но я еще и на чужой территории: тысяча миль и двадцать лет – плюс, по меньшей мере, одна жизнь – отделяют меня от моего нынешнего дома. У меня никогда не было веры, которую можно было бы то терять, то обретать.
– Я пришел повидаться с пастором, – говорю я. Мужчина вытягивает руки по швам.
– Ах, вот как. Что ж вы сразу не сказали? А с кем именно?
– С пастором Франклином.
– Ах, вот как. В таком случае вам, вероятно, придется немного подождать. Пастор Франклин человек занятой. Но мы посмотрим, что можно для вас сделать.
Он подводит меня к столу в глубине банкетного зала. Там сидит только один старик, по меньшей мере, лет восьмидесяти. Он сладко спит в инвалидной коляске, безвольно свесившись на бок, словно горшечный цветок, который давно не поливали. Как тут не вспомнить сцену с новичком из «Зверинца»,[49] где персонажа по кличке Хиляк зашвыривают в угол 'вместе с другими пропащими. И только благодаря этому воспоминанию я сдерживаюсь, чтобы не дать своему провожатому под дых и не измочалить его до полусмерти, когда он изрек:
– Не стесняйтесь с угощением, берите… – зырк-зырк, – пунш и крекеры.
Нет, церковь никогда не оказывала на меня благотворного воздействия.
– Посидите, послушайте, – продолжает он. – Очень полезно иногда просто посидеть и послушать.
Вскоре после его ухода раздается музыка – тихий рокот, быстро перерастающий в громыхание. В зале по кругу расставлено восемь малогабаритных роялей, крышки откинуты, струны ревут, словно моторы гоночных автомобилей. За каждым роялем стоят по двое молодых людей возраста выпускников колледжа – банкеток не наблюдается – и с упоением мальчиков при алтаре наяривают по клавишам басовых октав. За центральным роялем – две пожилые женщины, должно быть сестры: у обеих одинаковые венчики белых волос на голове и сердитые красно-черные рты; обе в длинных синих платьях с глубокими декольте.
По какому-то невидимому сигналу музыканты начинают бочком, плечо к плечу, синхронно передвигаться к середине инструментов, подбираясь по клавиатуре к более приятным для слуха регистрам. Люди вокруг вскакивают и начинают притопывать. Первыми поднимаются бабули, вторыми – внуки, и к тому моменту, когда все восемь роялей входят в завораживающий блюзово-госпеловский ритм, почти весь зал уже отстукивает башмаками по крепкому дереву пола, откидывая назад головы и хлопая в ладоши.
Меня тем временем охватывает знакомое щекочущее чувство. Какую-то нездоровую часть моего «я» так и подмывает начать цепочку баннихопа[50] или попытаться сдернуть со стола скатерть, не опрокинув тарелки. И отнюдь не смеха ради. Более того, меня даже умиляет блаженный вид у большинства этих людей. Неспроста же я чувствую себя сейчас гораздо более потерянным, чем каких-нибудь пятнадцать минут назад.
Музыка звучит без перерыва чуть не целый час, по залу пробегают волны зноя. Рояли трясутся, пол содрогается, как будто все жаждут пробить себе путь к славе, и именно в тот момент, когда музыка достигает стадии бурного кипения и многие дети в изнеможении падают на стулья – не бабули, ни одна из них, – перед двумя седовласыми сестрами появляется Спенсер Франклин, он целует каждую в затылок, захлопывает крышку центрального малогабаритного рояля и вскакивает на нее.