Джейн стала обращать больше внимания на такие новости, которые раньше смотрела вполглаза. Погибающие от кислотных дождей кленовые леса, гормоны в говядине, ртуть в рыбе, пестициды в овощах, ядохимикаты для опрыскивания фруктов, а в питьевой воде вообще бог знает что еще. Ей стали регулярно доставлять родниковую воду в бутылках, и несколько недель она чувствовала себя лучше, а затем прочитала в газете, что толку от этого немного, поскольку абсолютно все проникает во все, что угодно. С каждым вдохом оно попадает в организм. Она собралась уехать из города, но тут прочитала о загородных мусорных свалках и радиоактивных отходах, которые скрываются под обманчиво сочной зеленью деревьев и кустарников.
Еще не прошло и года, как умер Винсент. Его не положили в вечную мерзлоту и не заморозили во льду. Он отправился в Некрополь — единственное кладбище в Торонто, где ему могло быть уютно; Джейн и друзья (в основном это делала она) посадили на могиле цветы безвременника. Сейчас Джон Торрингтон, недавно размороженный после ста пятидесяти лет ожидания, наверное, выглядел лучше, чем Винсент.
За неделю до того, как Винсенту исполнилось сорок три, Джейн пришла к нему в больницу, куда его положили на обследование. Хорошего ждать не приходилось. С ним творилось что-то ужасное, а что — не могли определить. По-видимому, его достал какой-то вирус-мутант, у которого еще даже не было имени. Он полз вверх по позвоночнику и должен был убить Винсента, добравшись до головного мозга. Лекарства на него не действовали. Вопрос для Винсента был только в том, когда это произойдет.
В палате было по-зимнему бело. Он лежал обложенный льдом, чтобы унять боль. Из-под белой простыни торчали белые худые ступни, страшно бледные и озябшие. Джейн посмотрела на него — он лежал во льду, как выброшенный медведем лосось — и заплакала.
— Ох, Винсент, — сказала она, — как же мне без тебя?
Это прозвучало ужасно. Казалось, они валяют дурака и вышучивают старые книги, забытые фильмы, своих старомодных матерей. И к тому же она думала только о себе, а болел и мучился Винсент. Но это была правда. Без него дел вообще почти никаких не будет.
Винсент смотрел на нее как из глубокого черного колодца.
— Выше голову, — тихо сказал он, говорить громче он уже не мог. Она сидела рядом, наклонившись к нему и держа его за руку, похожую на птичью лапку. — Кто сказал, что я умираю? — он умолк, как бы обдумывая и проверяя сказанное. — Да, ты права. Вот я и попался. Они меня достали, эти пришельцы с травкой. Где, говорят, твое пыхалово-ширялово?
Джейн зарыдала — от его шуток становилось только хуже.
— И что же это все-таки? — спросила она вся в слезах. — Они сами-то хоть знают?
Винсент улыбнулся прежней улыбкой, в которой были удивление и отрешенность, показались красивые, по-прежнему молодые зубы.
— Да кто его знает. Должно быть, съел что-то не то.
Джейн сидела вся в слезах и чувствовала себя такой одинокой, брошенной, оставленной наедине со своим горем. Их матери наверстали наконец свое и оказались правы. В конечном счете последствия наступили. Но не было известно, последствия чего именно.
И вновь ученые появились на экране телевизора. От волнения у них подергивались губы, и можно даже сказать — от радости тоже. Известно, отчего умер Джон Торрингтон; они узнали наконец, почему экспедицию Франклина постигла такая страшная участь. Они исследовали Джона Торрингтона по кусочкам, взяли обрезки его ногтей и волос, пропустили их через аппаратуру и получили искомый ответ.
Показали снимок старой консервной банки, вывернутой наизнанку, чтобы был виден шов. Палец указывает на банку — вот эти консервные банки и были причиной того, что произошло. Тогда их только что изобрели и делали по новой технологии, они считались самой надежной защитой от голода и цинги. У экспедиции Франклина был большой запас таких консервов с мясом и бульоном, а банки были запаяны свинцовым припоем. Вся экспедиция была отравлена свинцом. Никто об этом и не подозревал — ведь у свинца не было ни запаха, ни вкуса. Он поразил их и проник в их кости, легкие, мозг, лишил их сил и помутил разум, так что в конце те участники экспедиции, кто избежал смерти на кораблях, отправились в глупейший поход по ледяной пустыне. Они тащили за собой спасательную шлюпку, нагруженную мылом, зубными щетками, носовыми платками, шлепанцами и прочей бесполезной чепухой. Когда их нашли десять лет спустя, они уже были скелетами в лохмотьях — ими был усеян неверный путь назад, к покинутым судам. Их пища стала для них смертью.
Джейн выключила телевизор и пошла на кухню — всю белую, переделанную в позапрошлом году, когда она выкинула из нее всю мебель и кухонные причиндалы, — ей захотелось приготовить горячего молока с ромом. Затем она раздумала, ведь все равно ей не уснуть. Все в кухне смотрится беспризорным, оставшимся без хозяина. Тостер, такой удобный для обеда соло, микроволновая печь для овощей и кофеварка — все они стоят и ждут ее ухода, на этот вечер или навсегда, чтобы принять свой настоящий вид нелепых и ненужных штучек, волей случая попавших в этот плотный, материальный мир. С таким же успехом они могли бы быть обломками космического корабля, кувыркающимися вокруг Луны.
Она думает о квартире Винсента с ее тщательно продуманным порядком и множеством красивых или нарочито безобразных штучек, которые он так любил когда-то. Представляет себе его шкаф и экстравагантные костюмы с его особыми «примочками» — в них уже никогда не влезут его руки и ноги. Все это рухнуло и ухнуло, распродано и пущено враспыл.
Тротуар у ее дома все больше захламляется пластиковой дрянью — бутылками и стаканчиками, смятыми банками и разовой посудой. Она их собирает и выкидывает в мусоросборник, но назавтра они появляются снова — словно их бросили солдаты на марше или жители, которые бегут из города от артобстрела или авианалета и бросают все, что раньше казалось таким нужным, а сейчас им легче все это оставить, чем нести с собой.
Гюнтер Грасс. Свидетели эпохи
1914
Только в середине шестидесятых, после того как двое моих коллег по институту несколько раз попытались и потерпели неудачу, мне все-таки удалось свести обоих пожилых господ друг с другом. Возможно, мне повезло потому, что я была молодая женщина и швейцарка до мозга костей, то есть обладала преимуществом нейтралитета. Мои письма вопреки бесстрастному тону, в котором я описывала предмет своих исследований, должны были восприниматься как деликатный, если не сказать робкий, стук в дверь. Ответные письма с выражениями согласия пришли через несколько дней и почти одновременно.
Своих гостей я описала коллегам как внушительную пару ископаемых. Я забронировала им тихие номера в отеле «У аиста». Большую часть времени мы провели в тамошнем ресторане с видом на Лиммат, ратушу прямо напротив и дом гильдий.
Герр Ремарк, которому шел тогда шестьдесят восьмой год, прибыл из Локарно. Судя по всему, он был бонвиван и показался мне более хрупким, чем герр Юнгер, — тому только что стукнуло семьдесят, и выглядел он эдаким спортивным бодрячком. Живет он в Вюртемберге, но в Цюрих добирался через Базель, куда попал после пешего похода через Вогезы до Хартмансвайлер-копф, где в 1915-м велись жестокие бои.
Первая наша беседа продвигалась туго. Мои «свидетели эпохи» обсуждали швейцарские вина:
Ремарк предпочитал тичинские сорта, а Юнгер отдавал пальму первенства «Ла доле» из кантона Вод. Оба старались произвести на меня впечатление, пуская в ход весь свой старомодный шарм.
Поначалу они меня забавляли своими попытками говорить на швейцарско-немецком, но скоро мне это надоело. Так все и шло до тех пор, пока я не процитировала начало «Фламандской пляски смерти», песни неизвестного автора, популярной в Первую мировую: «Смерть на вороном коньке / Скачет в теплом колпаке». Ремарк затянул монотонный, заунывный напев, вскоре и Юнгер подхватил, и оба вспомнили последние строки припева: «Фландрия в беде — / Смерть царит везде». А потом оба устремили взгляд на собор, вздымавший шпили высоко над домами вдоль набережной.
Выйдя из задумчивости, нарушаемой лишь легким покашливанием, Ремарк сказал, что осенью 1914-го — он еще сидел за партой в Оснабрюке, а добровольцы уже захлебывались кровью при Биксшоте и на подступах к Ипру — его до глубины души поразила легенда о Лангемарке, где немецкие солдаты распевали «Дойчланд юбер аллее» под пулеметным огнем англичан. Проникшись этой историей и с поощрения учителей не один класс вызвался в полном составе идти на войну. Каждый второй не вернулся. Те же, кто вернулся — как Ремарк, которому так потом и не удалось доучиться, — не пришли в себя и по сей день. Он до сих пор себя чувствовал ходячим покойником.
Герр Юнгер, принявший школьные впечатления своего собрата по перу с легкой улыбкой, обозвал легенду о Лангемарке патриотической дребеденью, но все же признал, что еще задолго до войны им овладела жажда опасности, тяга к чему-то необычному, «будь то хотя бы и служба во французском Иностранном легионе».