— Знаешь, это такая гидра… — шутливо поморщился Игорь.
Медведев расхохотался:
— Ну что верно, то верно!
Медведев, понятно, только подлил масла в огонь. Это была ее последняя лекция, которая заканчивалась в четыре десять, а он мог освободиться, как всегда по понедельникам, только без пятнадцати шесть, и если она его не подождет где-нибудь в библиотеке, как обычно, а уедет домой, в свою бестелефонную квартиру, то впереди у него пустой нищенский вечер: с тестем посидеть рядышком у разноцветного телевизора… На последнем семинаре только об этом и думал: подождет — не подождет? Даже решил загадать: если Парюгин не подготовит своего доклада по Фрейду, то — не подождет. Шансов было мало. На Парюгина еще труднее надеяться, чем на самбиста. Он слыл одним из заводил на Черной лестнице и дружил с Евдокимовым. Игоря он постоянно возмущая своим значком, привинченным к полосатому свитеру, с надписью: «Освобожден от рукопожатия». Игорь считал этот значок выражением высокомерия и хамства одновременно. Парюгин доклада не подготовил, и долго сдерживавшийся Игорь рассердился не на шутку. Он раскричался на всю аудиторию, что не допустит Парюгина до экзамена, что таким, как он, нечего делать в Институте и что не к лицу комсомольцу таскать дурацкие значки. С невинной мордой Парюгин принялся возражать, что этот значок как раз «очень комсомольский», что его носили комсомольцы двадцатых годов и что он выражает справедливые гигиенические требования как своего, так и нашего времени.
— Это не гигиена, а чистоплюйство! — рявкнул взбешенный Игорь так, что даже улыбки исчезли с лиц студентов, и вечный, непрекращающийся шепоток на задних рядах стих. Игорь наставил тогда много «двоек», пообещав нажаловаться на группу в деканат, и ушел со звонком, даже не попрощавшись. День тяжелый — понедельник, решили студенты.
Игорь вышел на улицу, сел в «жигули» — кому пришло в голову назвать машину множественным числом?! — и поехал без большой надежды к «Ремонту сумок». Было без пяти шесть…
Наденька стояла у кромки тротуара… и от сердца тотчас отлегло, и позабылись парюгины и ничего он не чувствовал, кроме благодарности за то, что пришла.
Он, конечно, и вида не подал. Сидел, насупившись. Она села рядышком и примирительно улыбнулась:
— Ну не будь филином!
— Я не филин, — буркнул он.
— Филин!.. И ты, правда, не боишься смерти? — спросила она, заглядывая ему в лицо.
— У меня, собственно, нет времени ее бояться, — пожал он плечами, с нарочитой сосредоточенностью наблюдая в зеркальце за идущими сзади машинами. Улица была узкой, но очень оживленной, особенно в часы пик. Никак не удавалось отъехать от тротуара.
— Я знала, что ты так ответишь! — воскликнула Наденька. — Ты все спешишь, спешишь…
Он нажал на газ, быстро отпуская педаль сцепления; чертыхнулся, выехал. Теперь они плыли в общем потоке среди отяжелевших от пассажиров автобусов, нахальных такси и робких частников, боящихся ободраться.
— Кто не спешит, сказал бы герой боевика, тот остается сзади. И он, представь себе, прав… Вон, посмотри, — Игорь провел пальцем слева направо через все ветровое стекло, — сколько их там, на тротуарах, в магазинах, в квартирах, в автобусах! И все они спешат, лаются в очередях, несутся как угорелые, проглатывают куски не жуя… Это инстинкт: успеть, не пропустить, взять от жизни больше других
— Но это страшно! Я иногда смотрю в метро, в час пик, как врывается на станцию из туннеля поезд, вагоны, нафаршированы людьми, и в каждом вагоне люди подняли вверх кулаки, обхватив рейку над сидениями. Эти сотни кулаков кажутся массовым проклятием и угрозой кому-то за то, что люди давятся в роскошном чертовом подземелье каждый день ради чего? ради мало-мало сносной жизни… и я вхожу, втискиваюсь! в вагон, и тоже поднимаю кулак…
— Вот этого не нужно делать, — быстро и убежденно заговорил Игорь. — Это бесполезно. Пусть они ездят всю жизнь с поднятыми кулаками, Бог с ними, они ни черта не изменят. Их только со временем народится еще больше. Не нужно им уподобляться. Нужно, наоборот, найти верный способ оторваться от них и бежать впереди… бежать одному легче, чем в толпе, где скалят зубы и подставляют друг другу подножки.
— Ты вот очень сильный человек, — с грустью сказала Наденька. — В тебе есть какая-то необыкновенная сила… она засасывает, завораживает… и я не могу ей сопротивляться, сдаюсь. Нет, правда! — воскликнула она горячо, видя его протестующий жест.
— Нет, неправда! Если бы я был действительно сильным человеком, я бы… не приехал за тобой сегодня к «Ремонту».
— Я бы тоже не пришла… если бы у меня нашлось больше силы воли.
— Значит?
— Значит: да здравствует слабость! Игорь наклонился к Наденьке и легко
поцеловал ее в щеку.
— Ты говоришь ужасные вещи, — сказал он тихо, — но я с ними соглашаюсь на один вечер ради тебя, при условии, что это станет нашей тайной.
— Нет-нет, никаких тайн! — засмеялась Наденька. — Я сейчас же тебя продам первому попавшемуся милиционеру!
Так ехали они через город, на который опускался прохладный вечер с болезненно-ярким закатом, чей свет искажал до неузнаваемости знакомые с давних пор дома и улицы.
Москва! Москва! Вот и тебе, знать, приходит давно обещанная пора подернуться легким жирком, как подергиваются лужи неверным ноябрьским льдом: хватит, набегалась в оборванках, в беспризорницах, отмаршировала свое на «динамовских» парадах — другое время идет! Отведут тебя к модному портному, к парикмахеру-франту, «освежат» одеколончиком, и ты еще щегольнешь в своем лисьем воротнике. Но удел твой пока таков: карикатуриться в перебродной поре! В душном улье ГУМа давимся мы за махровыми полотенцами, и на лбах наморщен один вопрос: хватит ли?
Девушка, отпускайте по три!
По два! по два!
ПО ОДНОМУ! — и отходим с полотенцем, счастливые, словно первенец родился: домохозяйки, интеллигенты, дворничихи, милиционеры, спекулянты… А в гостях нас потчуют шотландским виски из «Елисеевского», и мы, представьте себе, — ничего, мы посасываем его, европейцы с татарскими скулами! По «Детским мирам», ошалев от столичной бестолочи, шарят мешочницы в сатине и телогрейках из деревень, где еще крепко помнят про голод, да и Москва все твердит по старинке: «Лишь бы не было войны!», оправдываясь за свою арбатскую бедность, воспетую поэтами, за свой черемушкинский «наспех», и, чуть что, кричит развязным голосом торговки: «Зажрались!» Но по улицам, высветленным неонами, уже бегают юркие «жигули», и Москва готовится втайне к тому, чтобы все мы сели за рули «жигулей», нахохлились и отчалили.
— У тебя новый плащ… — прервала молчание Наденька.
— Нравится?
— Красивый и цвет красивый: кремовый.
— Итальянский.
— Из какой-нибудь спецсекции ГУМа?
— Из нее, — усмехнулся он.
Наденька пощупала материал, одобрительно кивнула головой и неожиданно вздохнула, украдкой бросив на Игоря взгляд:
— А знаешь, все-таки жаль Евдокимова.
— Жаль, — согласился Игорь. — Но он сам виноват. Я не разделяю философии самоубийц.
— Почему самоубийц?
— А потому, что это самое натуральное самоубийство. У декана никто все равно «профессора» не отберет — хоть сто карикатур рисуй! А Евдокимов крепко получил по мозгам, что и следовало ожидать с самого начала. Так какой же смысл в его поступке? Он хотел сохранить инкогнито? Допустим. Он действительно стал сначала запираться, но ведь все на факультете знали, что только он рисует. У нас не Строгановка! Его ничего не стоило разоблачить. Нет, ты пойми, я вовсе не против борьбы, споров, даже вульгарных драк и готов в них участвовать, но надо знать, во имя чего ты дерешься. Евдокимов знал? Я не думаю: нарисовал он просто по дурости, повеселить дружков, похохмить, прославиться… И потом: все-таки следует быть более разборчивым в средствах. А то, видите ли, идет декан и нюхает свое дерьмо в ночном горшке. Это же просто омерзительно! И это называется «борьбой за справедливость»! Во всяком случае он так считает. Его спросили: «Вы раскаиваетесь?» Куда там! Он борец! Он мученик! Сначала струсил, а потом решил вдруг понести крест: «Я бы снова нарисовал!» Ну рисуй, милый, рисуй! А то, что из-за этой глупости, о которой послезавтра все позабудут, он себе, может быть, всю жизнь испортил, — этого он не понимает, на это ума не хватило! Кто он без диплома? Круглый ноль!
— В твоих словах есть своя логика, — подумав, произнесла Наденька, — но все-таки Евдокимов дискредитировал декана, и это немало.
— Его уже не однажды дискредитировали, — безнадежно махнул рукой Игорь.
— А помочь как-нибудь нельзя?
— Кому? Декану? — усмехнулся Игорь.
— Да нет, Евдокимову!
Игорь решительно покачал головой.