Он опустился на землю, подсунув пятки под свой широкий зад, а я, повернувшись к нему спиной, не оглядываясь, пошел к деревне.
Неужели старик не безумен и было правдой, чудовищной правдой все, что он мне рассказал? Но что-то не сходилось насчет англичан. Не имели они в сорок третьем отношения к «охранникам», да и вообще были союзниками ЭЛАС. Только позднее начались ее бои с англичанами. Да, только в декабре союзники, войдя в освобожденные эласовцами Афины, отдали приказ о разоружении Греческой народно-освободительной армии.
И, как недавно, в Афинах под колокольный звон высоких ударов во мне снова возник рассказ моего друга Мемоса Янидиса, отбросивший меня в незнаемый мною, но ясно сейчас видимый афинский декабрь 1943 года:
«На площади Конституции толпа опустилась на колени. Гробы, двадцать семь гробов, только что плывших над головами по протокам улиц, на минуту замерли, вроде подхваченные ветром. Мне представилось, что это темная вода разлилась по площади и вдруг упала, как при отливе. А гробы еще висят в воздухе, но они тоже ушли в глубину.
Около меня опустился один из гробов, люди, перебирая коленями по асфальту, расступились, освободив для него место. И сразу какая-то женщина припала к деревянному этому ящику и начала обнимать покойника, пытаясь поднять его голову, прижимая к груди негнущееся тело.
Я увидел лицо мертвого. Сначала мне; показалось, что я знаком с ним. Но тут же вспомнил: нет, я просто видел этого юношу. Два раза видел. Первый раз — 12 октября, в знаменитый день 12 октября сорок четвертого года, когда английские войска вошли в Афины, уже освобожденные ЭЛАС, 12 октября, в день всенародного ликования. Все тогда целовались, обнимали англичан, черт-те что творилось в городе. А парнишка этот выделывал вовсе несусветное — на него все обращали внимание. Щуплый и по виду малосильный, он таскал на руках английских солдат, передавал их в толпу и кричал: «Качать союзников! Бросайте повыше, чтобы Парфенон обозревали с птичьего полета!»
И вчера я его видел. На демонстрации 3 декабря. Через полтора месяца. Когда полиция открыла стрельбу по колоннам, он выскочил вперед, как обезьяна, вскарабкался на фонарный столб. Одной рукой он обнимал чугунный стебель светильника, другая порхала над головой.
— Вот что значит приказ Скоби сдать оружие! Теперь видите: им надо перестрелять нас, безоружных. Вот вам сдать оружие! — Он вперил куда-то в пространство судорожный костлявый кукиш.
После того как в него выстрелили, он второй рукой обхватил столб и замер. Потом медленно стек вниз.
Женщина все пыталась извлечь из гроба сухопарое тельце.
Вдруг, поднявшись с колен, над площадью встали две девушки в черном. Они развернули заляпанное кровью полотнище, на котором было написано: «Когда перед народом встает призрак тирании, народ выбирает оружие».
Встали и застыли два черных древка этого заляпанного кровью флага».
Но это было позднее, не тогда, когда Костаса послали на задание в пещеру. Сейчас старик, видимо, решил сыграть на моем неточном знании истории того периода. А я — как ему не повезло! — как раз знал.
И зачем этому Костасу потребовалось эмигрировать на Кипр? После поражения ЭЛАС «охранники» и прочие чувствовали себя вполне уверенно и даже победоносно. Незачем было бежать. Покидать родину приходилось тем, кто освобождал Грецию от оккупантов, — бойцам ЭЛАС.
И тут я вдруг понял: люди, даже примирившись с новой действительностью, как бы трудна она ни была, никогда не простили бы того, кто разрушил прекрасный в своем трагическом величии миф. Миф, высекший порыв подражания, миф о необычайной любви, миф, увлекший на гибель их отцов, братьев, сыновей, но оставленный внукам и правнукам, как негаснущий светильник веры и самоотречения. Оправдательная сила мифа была сильнее сломленной повседневности, она не простила бы разрушения идеала. Она настигла бы каждого, кто покусился на неприкосновенность легенды. И Кафениотис понял это. Он испугался призраков, которые могли заставить живых убить это.
Но что я скажу дяде Вангелису, Марии? Как я сам могу стать разрушителем мифа их жизни? Собственно, нужно еще проверить. Осторожно проверить.
Хлеб, тарелка с оливками, сушеная каракатица — непременный ассортимент деревенских харчевен, украшали стол дяди Вангелиса под густолистым буком, росшим на задворках школы. В своем темном, не по мерке, просторном пиджаке, как обычно, при галстуке, боевой командир беседовал с моими помощниками, поднявшимися с мест, едва я подошел.
— Угощайтесь, — Вангелис подвинул ко мне глиняную миску с каракатицей.
— Спасибо, я недавно ел, — переводчик перевел.
— Хотите начинать съемку? Мы готовы, — сказал учитель. — Осмотрели пещеру?
— А что за кукла сидела у входа на ящике? — неожиданно для себя самого, спросил я.
— О, это мне дали дети. Они сказали: «Пусть она охраняет пещеру!» Бедный тряпичный эласовец — она погибла с живыми, как живая, не покинув поста.
Ему и в голову не пришло, что я не могу знать про куклу. А может, он подумал, что уже рассказывал мне о ней, только забыл. Но кукла была. Значит, было правдой все, что сказал Кафениотис. Я посмотрел на Евангелоса, он улыбался кукле, которую ему дали ученики, чтобы она охраняла склад.
Нет, я не мог, не смел отнять у него бессмысленно погибших товарищей по отряду, мертвого мужа Марии, Елену с Сотиросом, храбрую куклу. Я сказал переводчику:
— Пусть Антонис (так звали звукооператора) готовит «нагру» и проверит звук. Сейчас начнем.
Когда мы вернулись к пещере, старика там не было. Он не появлялся и завтра, и послезавтра, все три дня, что я снимал.
По-моему, мне неплохо удалось снять пещеру: без инсценировки, без игровой реставрации событий (в чем меня иногда упрекали, хотя мне удавалось достичь максимального эмоционального эффекта) я только ракурсами, стремительными трансфоркаторными наездами, крупными планами деталей воссоздал все события тех дней.
Мы уже грузили аппаратуру в машину, готовясь к возвращению в Афины, когда прибежал запыхавшийся дядя Вангелис и что-то быстро и взволнованно заговорил переводчику. Тот перевел:
— Он спрашивает, не видели ли мы старика с ослом? Тот искал вас. Просил Вангелиса передать вам, что посмеялся над вами, разыграл, можно сказать. Он, мол, наврал, а вы поверили.
Вангелис что-то добавил, и я уловил слово «Кипр».
— И еще старик сказал, чтобы вы его не искали: он возвращается на Кипр.
— Ничего, — сказал я, — я и не собирался его искать. Я знал, что он врет.
Видимо, так должно наступить оледенение планеты: белые полчища торосов, обретя вождя, подчиняются его команде и, сплачиваясь в неразнимаемую плотную рать, пожрут в этом безжалостном движении все земные краски.
Под крылом самолета нагромождения облаков уже сдвигались, закрывая сине-рыжий ободок моря, полоски шоссе, похожие на серые спины медленных ужей, старческие залысины на темени горы и спады откосов, вялые, как кожа под слоновьим брюхом.
Над безмолвием мертвых белых колдобин трепетала единственно живая птичка нашей машины, храбро сберегшая в своей сердцевине тепло и цвет.
Плед на коленях моего соседа не поступился ни единой красно-зеленой клеткой некоего шотландского клана.
— И пиво у них — вода желтая, — сказал сосед. На откидном столике перед ним стояла бутылка пива и бокал. Бутылка была уже почти пуста: вероятно, сосед хотел достичь полной уверенности в никчемности качества питья.
— Отчего же, — вяло возразил я, — хорошее пиво.
Самолет подпрыгнул на очередном облачном торосе.
— И самолеты — дерьмо. На все рейсы билетов нет, только на греческий. Потому что никто не хочет лететь, все знают, что дерьмо.
— Да бросьте вы, самолет как самолет. Вон и стюардесса красотка.
— Что-нибудь не так? — Стюардесса легко положила на плечо моему соседу васильковый груз фирменного торса.
Он не удостоил ее взгляда, только поджал к носу усы, смахивающие на клок прошлогоднего сена, пролежавшего зиму под снегом. Казалось, он нюхает этот клок.
— Корова, — сказал он мне, мало заботясь о том, что греческая стюардесса тоже говорит по-английски. — Вы заметили: каждый грек уверен, что в его паршивой Элладе все самое лучшее. Только и слышишь: «Этого вы не найдете нигде в мире». А на самом деле — все дерьмо.
— В Греции все есть, — сказал я.
— Все есть? Ни черта там нет, — он не читал Чехова. Но мне не хотелось входить в объяснения. Мне вообще не хотелось говорить. Ничего мне не хотелось. Мне даже не хотелось думать о Зюке, я устал от бесконечных мысленных бесед с ней.
И все-таки лучше уж было беззвучно разговаривать с Зюкой, чем с моим клетчатым попутчиком. Чтобы оградиться от дальнейшего поношения Греции, я вытащил из портфеля книжку «Мифотворчество», ту, что дала мне Зюка по дороге из Коринфа в Афины.