Тем не менее Витя досадовал, что у Ани сделалась совсем другая осанка — согбенная и обреченная, как будто она на промозглой остановке уже дня три дожидается безнадежного автобуса. Хуже того, что с нами случилось, говорила она, может быть только одно — сделаться родителями сына-убийцы: ведь наркоман все-таки убивает только себя. Да, и близких, конечно, тоже, добавляла Аня, неправильно истолковав его взгляд: Витя дивился высоте ее помыслов и желал, чтобы она хоть немножко разогнулась, перестала втягивать голову в плечи. Однажды он в виде ласки положил ей руку на плечико и поразился каменному напряжению ее мышц. «Расслабься, что ты так напрягаешься», — как можно более нежно шепнул он ей (кукла была в трех шагах), и она ответила еле слышно, но очень ответственно: «Мне так легче, иначе я начну заламывать пальцы или что-нибудь вертеть, я уже пробовала», — и Витя осознал, что и его самого почти до судорог мучит напряжение челюстей, как будто он борется с неотступной зевотой. Но стоило ему расслабить челюсти, как он начинал ловить себя на том, что тоже почти до судорог стискивает колени или прижимает к бокам локти.
Даже когда он смотрел на Аню, какой-то узел в нем не расслаблялся, как бывало раньше, а, наоборот, затягивался еще туже, требуя для своего ослабления уже не ласки, а коленопреклонения: когда Витя вспоминал об утрате, постигшей Аню, — мать, ему становилось не до себя, но и обычные нежности казались ему неуместными, он и в постели прикладывался к ней, будто к иконе; она отвечала обычными своими ласками, словно давая понять, что, если ему хочется, он может идти и дальше, но Витя умел понимать, когда что можно, а что нельзя. К тому же после трех-четырех-пяти часов в найт клабе в нем всю ночь продолжала греметь механическая музыка, не позволяющая ощутить что-то еще, кроме самой себя (да и постреливания во вздрагивающих пальцах тоже мешали). Волю Витя себе давал только с ее вещичками, пронзающими насквозь своей беспомощностью. Изредка оказываясь один в номере — идеальном: выйти из Юркиной комнаты можно было только через Витину с Аней, — Витя, воровато оглянувшись, доставал из тумбочки Анину косметичку, длинненький черный кошелечек, и, опустившись перед ним на колени, еле заметными прикосновениями перецеловывал никелированные ножнички, золотистый напильничек, изображавшее совершенную заурядность зеркальце в черной оправе, пластмассовую торпедочку с миниатюрным ершиком для ресниц, бирюзовую медальку под прозрачной крышечкой с надписью «waterproof» — тени для век… Витя лишь после этого обратил внимание, что веки у Ани теперь снова такие же молочно-белые, как тогда на копне. Сначала он подумал, что Аня считает неправильным краситься в таких ужасных обстоятельствах, но оказалось, у нее теперь постоянно слезятся глаза. При том, что заплакать она себе ни разу не позволила!
А что она, бедная, все еще желала не мытьем, так катаньем пробудить в сменившей Юрку кукле несуществующую глубину — так Витя теперь и сам старался как бы на цыпочках забежать впереди даже самого бессмысленного ее желания, — чувствуя, что это будет окончательный ужас, если она вообще перестанет желать: пока желает — живет. Так что хочет она устроить прощальный вечер, «как раньше», в напоминающей киоск деревянной кафешке над обрывом, спускающимся к Неману, — ради бога, в найт клабе и не такое высиживали. Когда-то они все вчетвером — даже старший сын снисходил — к определенному часу стекались в эту дачную веранду для кофе с ныне исчезнувшим пирогом «Паланга», и Юрка у дверей спрыгивал с велосипеда — ладный, оживленный… Но теперь-то Витя был не дурак давать волю подобным воспоминаниям, он навеки отсек от себя даже и любовь к Друскининкаю, потому что Друскининкай был неразделимо переплетен с растворившимся в гадостной кукле Юркой, теперь для Вити уже ничего не значили волшебные слова «kirpikla», «duona», «kavine», «vaistene» («воистине», когда-то шутил маленький Юрка. И милые «Лаздияй», «Лишкява»…). И все равно — сквозь все защитные слои так вдруг полоснуло по сердцу, когда увидел рядом с кроткой Аней за привычным столиком обмякшего, только что слюни не пускающего сына — не верь, помни: это уже не Юрка — кукла.
Сквозь дачные стекла был виден отшлифованный блеск струившегося Немана, алые отблески заходящего солнца, и это сочетание низкого солнца и вечерней воды, как всегда, коснулось так до конца и не заросшего нерва — Валерия… Но на этот раз прикосновение отозвалось лишь удивлением — неужто его когда-то могли волновать подобные глупости? Тогда как у него всегда была (и есть, есть!) возможность служить Ане, доставлять ей хотя бы те крохи, которые один человек в силах дарить другому! Какого еще рожна искать, когда есть возможность, изнывая от нежности и жалости, следить, как она подносит чашку к губам, как машинально поправляет волосы… Ты потеряла сына, это чудовищно, всем, чем мог, сигнализировал ей Витя, но все-таки не забывай, что у тебя есть я; да, конечно, это ничтожно мало, но ведь когда даже малозначительный человек готов отдать все, это, может быть, кое-что и значит, правда?
И вдруг — что-то грохнуло, что-то мелькнуло, — Витя ничего не успел понять, это был какой-то бред в бреду: перед глазами метнулась чья-то рука, невесть откуда спрыгнувший мужчина рывком поднял Юрку со стула (стул с грохотом опрокинулся) — и вот он уже толчками гонит Юрку вон, пихает с дачного крылечка: «На улице будешь курить!» Вот этот-то небесный глас глубже всего и запечатлелся в Витиной душе — оскорбленная справедливость и омерзение, которые звучали в этом гласе. Сквозь ошеломление, испуг — сейчас Юрка кинется в драку, вызовут полицию (чувство некой глобальной Юркиной виновности заставляло поджимать хвост перед любой форменной фуражкой) — Витя все-таки успел заметить на напряженных лицах сидящих за столиками общее чувство — брезгливость, ту самую брезгливость, которая и сконцентрировалась в голосе карающего ангела.
Мимоходом обратив к Ане успокоительный оскал, Витя поспешил наружу, чтобы удержать Юрку от какой-нибудь ответной выходки, но Юрка был настроен на удивление трезво: «В другой раз он точно получил бы от меня в пятак, но сейчас мне в полицию нельзя».
Бледная Аня была возмущена — зачем сразу хватать, толкать, достаточно же было попросить, она бы первая не позволила Юрке курить, если бы заметила, что он курит, но они с Витей так привыкли к вечной Юркиной сигарете, что стали воспринимать ее чем-то вроде еще одного органа его физиономии. А Витя помалкивал: он понимал, почему у всех возникло желание не просто прекратить курение, но именно выбросить Юрку за дверь, — потому что он был мерзок. И когда до Вити дошло, что Юрка теперь омерзителен не только ему, но и ВСЕМУ СВЕТУ, он ощутил навсегда, казалось бы, забытый спазм невероятной жалости и нежности к этой никчемной безмозглой кукле, ощутил перехватывающий дыхание порыв защитить, укутать, унести ее прочь — именно потому, что у всех людей на земле она теперь способна вызывать одну только брезгливость, одно только желание двумя пальцами отшвырнуть ее подальше.
Оказалось, что это была все-таки не кукла, — это был все еще Юрка…
Насколько же легче жертвовать тому, кого жалеешь, чем тому, кем брезгуешь!
В очень прибалтийский серо-кирпичный пансионат их поселили на первом этаже в разных концах коридора. Другой неприятный сюрприз — на этом же этаже оказалась крошечная доцентша Волобуева из Аниной конторы. Единственное, что обнадеживало Аню, — Волобуевой тоже было что скрывать: не будучи замужем, она жила в одном номере с седеющим гривастым господином.
В первый день Витя настоял, чтобы Аня, у которой обострилось давнее сердечное недомогание, не ходила с ними: каторжники, прикованные к общему ядру, по возможности должны меняться, а Витя после инцидента над обрывом чувствовал в себе новый прилив сил.
Асфальтовая дорога до уединенного стеклянного магазинчика вела сквозь нежный золотистый соснячок, который — о чудо! — показался Вите даже веселеньким. А главная улица так почти заграницей — открытые кафе за кафе с рекламой иностранных сортов пива на ярких зонтиках (музыки от соседних заведений накладывались одна на другую, однако все они были хотя и громкие, но все-таки человеческие). И еще Вите удалось на полминутки вытащить Юрку к блистающему морю — «на фига оно мне, море» — со стройными рядами белоснежных барашков за косым песчаным пляжем. Из-за резкого холодного ветра никто не купался, отчего картина казалась еще чище, — вот это, стало быть, и есть Паланга. Однако Юрка по-прежнему был не склонен для звуков жизни не щадить и влек куда-то Витю расслабленно, но целеустремленно. И на какой-то поперечной аллее словно бы нашел, что искал.
Среди небольшого, но плотного скопления публики очень молодой человек, обтянутый хромовыми штанами и украшенный пшеничным гребнем, демонстрировал, вероятно, несложный, но эффектный фокус: набирал в рот светлой жидкости из бутылки и прыскал ею на тряпочный факел, выдувая большие огненные клубы. В аллее ветра не чувствовалось, на солнце было довольно жарко, так что лицо молодого человека выглядело потным, усталым (к тому же и подавали не густо), а потому сравнительно благородным. Вдобавок его окружал трудовой запах тракторного выхлопа.