И Ричард Гоулд стал фанатично относиться к форме W712, отражающей посещения пациентов на дому. Теперь каждый день после работы он перечитывает записи своих визитов. Почему после работы? Потому что у него не хватает времени в течение рабочего дня. Он слишком занят, бегая по своим пациентам или заполняя в офисе разные формы. Конечно, он начал с того времени, когда впервые приступил к работе в нашем отделе. Нелегкая задача, тем более если вы понимаете, что на это придется потратить два с половиной года. Особенно для человека, который никогда в жизни не пропускал ни одного визита. Уйма времени потрачена на посещение пациентов, и все это надо перечитать.
Что же до нашего офисного координатора Ганса Беккера, то ничто его не тревожит. Он уже пережил этот разгром раньше. Но почему тогда он отменил свою художественную выставку… добровольно?
Миссис Нокс? Просто больше зерна для ее статистической мельницы.
– Теперь все будут как следует относиться к своим обязанностям, – говорит она, – а иначе…
Прежде всего миссис Нокс требует полного пересмотра всех записей во всех историях болезни:
– Некоторые написаны недостаточно аккуратно, а некоторые вообще нечитаемые. Они должны быть переписаны.
– Все, миссис Нокс? – спрашиваю я. – Некоторые записи моих визитов датированы прошлыми годами.
– Все, мистер Хаберман, а ваши в особенности. У вас отвратительный почерк. Думаю, я единственный человек в офисе, который может его разобрать.
– Он, наверное, специально так пишет, – бормочет Ричард Гоулд. – Он выдумывает все свои визиты. Если вы не можете прочитать его записи, как же вы проверите, был он там или нет?
Я не спорю с моей начальницей. (Или Ричардом Гоулдом.) Дело в том, что я согласен с ней. У Главного управления серьезные намерения. В течение последующих нескольких недель и даже дольше, намного дольше, я планирую оставаться в офисе большую часть второй половины дня, чтобы пересмотреть, а если необходимо, то и переписать каждую из моих записей в историях болезни. Несмотря на мои храбрые речи и даже на большой трудовой стаж, трудно чувствовать себя в безопасности в такое время. У меня есть враги в Управлении. Миссис Нокс, например, просто мечтает избавиться от меня, несмотря на пятнадцать лет совместной работы. И потом, видя, как я усердно тружусь, другие сотрудники будут более добры ко мне. Кроме того, почерк у меня действительно отвратительный.
Есть и кое-что еще, что я могу сделать, чтобы снискать расположение миссис Нокс и сослуживцев. Отныне, когда будет звонить дочь миссис Нокс, я сделаю все возможное, чтобы быть с ней полюбезнее. Учтиво принять ее послание. Это не так легко, если знаешь, что она копия своей матери. И по утрам, когда моя начальница и коллеги будут обсуждать всякие офисные сплетни, или заголовки газет, или шансы кандидатов на выборах, или болтать о том, что они смотрели по телевизору прошлым вечером, я буду вежливо слушать. Я больше не буду демонстрировать самодовольное равнодушие. Фактически, я стану одним из них. Буду с готовностью отвечать. С другой стороны, это будет нелегко… но и не слишком трудно. Эти разговоры продолжаются минут десять-пятнадцать. К девяти пятнадцати все встает на свои места: сотрудники погружаются в свою мертвую рутину, ненависть всплывает на поверхность, день начинается.
Я благодарен провидению, что Бродски находится в заключительной фазе. Эта вынужденная невосприимчивость к его творческим нуждам, по счастью, совпадает с моими планами в его отношении. Нет худа без добра, повторяю я про себя снова и снова, переписывая последние записи в историях болезни.
– Снова останетесь после работы, мистер Хаберман?
– Да, миссис Сэмпсон. Кажется, в последние дни мне никак за вами не угнаться.
…Добираясь после работы домой на метро, на остановке между 96-й и 72-й улицами я увидел красивую молодую женщину. Кроме макияжа (чрезмерного), взбитых волос и отсутствующего вида (она намеренно не замечала моего взгляда), у нее была парализованная левая рука, похожая больше на плавник, чем на нормальную руку. Два пальца торчали из тонкой кисти, украшенной изящным золотым браслетом.
Прежде чем выйти, я пропустил несколько пассажиров, чтобы спросить у нее, где она купила этот браслет.
Я перечитывал записи в историях болезни, и это, казалось, будет продолжаться бесконечно; две недели напролет, до пяти часов каждый день; снова и снова. У меня было такое чувство, будто моя голова втиснута между двух историй болезни. Руку у меня сводило судорогой всякий раз, как я брал ручку. Я бы вообще никогда не взглянул ни на одну историю болезни в течение оставшейся жизни. Когда я ложусь спать, у меня перед глазами все еще мелькает форма W2 с заголовками на полях: «Проблема», «Состав семьи», «Обоснование для обслуживания», «Здоровье», «Родственники», «Условия проживания», «План обслуживания», «Рекомендации». Одна за другой. Снова, и снова, и снова. Каждый заголовок на полях означает еще одно переписывание, и еще одно, и еще одно. Когда я, не выходя из-за стола, прерывался на пять минут и оглядывал офис, где мои сослуживцы, так же как и я, трудились, уткнув нос в бумаги, одно поддерживало меня: Бродски. Малыш не прикасался к кисти даже больше времени, чем я потратил на написание всех этих историй болезни. Должно быть, он истосковался по творчеству, как голодный по пище. Хорошо. Именно это мне и нужно. Когда я выберусь, а я выберусь отсюда, он будет… Этого дня мы оба ждем.
Как бы там ни было, хватит болтовни и пустых мечтаний. Назад к работе. Заголовки: «Проблема», «Состав семьи», «Обоснование для обслуживания», «Здоровье», «Родственники», «Условия проживания», «План обслуживания», «Рекомендации». Снова, и снова, и снова.
Извините за путаную запись, но это все из-за того, что я опьянел от перенапряжения, скуки, физического и умственного утомления. Я ненавижу свою работу, себя самого, Бродски. Я выкручусь. Он…
Трудно передать его состояние, когда я увидел его впервые за столь долгое время. Возможно, достаточно описать его. Он был изможденным, осунувшимся; подбородок порос мягкой щетиной; от него скверно пахло. Мать по большей части не обращала на него внимания, не желая тратить на него сил и времени, и это так понятно. Что бы она для него ни делала, говорила она, как бы ни старалась, его настроение не менялось. Он оставался мрачным и угрюмым, «пока вас не было». И теперь вот я – он счастлив? Видит ли он, по крайней мере, проблеск надежды на горизонте? Думаю, да. Но даже я не могу быть в этом уверен. Что я действительно увидел, так это его тупой взгляд и отсутствие всякого интереса в момент моего появления. И когда я брил его и оттирал до чистоты, он вел себя беспокойно, как будто хотел идти куда-то. В студию? Тогда так и скажи, дорогой. Ты знаешь это слово. С-Т-У-Д-И-Я. Ну давай, повторяй за мной, вот так: С-Т-У-Д-И-Я.
Вдобавок, к его разочарованию, я настоял, чтобы он съел свой завтрак, перед тем как мы отправимся. Мать сказала, что он не прикасался к пище (и она не преувеличивала) с того дня, как я позвонил и сообщил ей, что в течение последующих нескольких недель спешные дела в офисе не позволяют мне забирать его на ежедневные прогулки. Только после того, как он сделал последний глоток и я убедился, что он получил что-то существенное в свой животик, я понес его в студию.
Сегодня хороший день для творчества. На смену зиме пришла весна. Повсюду раскрылись почки. В небе синева, в парке зеленый ковер. Вон, смотри! Молодая женщина в ярком, цветастом пальто на той стороне улицы. (Он не заметил.) Яркие краски, чтобы рисовать, мой дорогой малыш. Чтобы оживить ток крови. Ты снова живой.
Оказавшись в студии, в своем кресле, с протезами на руках, перед мольбертом и холстом, он разразился слезами. Но эти слезы легко объяснить. Это слезы счастья. Он счастлив. После того как он сделал несколько мазков, я установил угол наклона на его кресле; из всех многочисленных позиций для сидячего положения и из еще большего – для верхней половины тела, я мог для своей игры выбирать почти бесконечное количество комбинаций и перемещений. Вначале Бродски почти ничего не заметил. Он был так счастлив заняться любимым делом, что, возможно подумал, что я стараюсь, чтобы ему было удобнее писать. Однако через некоторое время, когда я увеличил угол наклона и стало все более очевидно, что я не помогаю ему – наоборот, затрудняю его работу – до меня донесся чуть слышный писк или приглушенный шепот. Но тут же прекратился, как будто он боялся выразить то, что на самом деле испытывал. К концу часа угол наклона, с которым я экспериментировал, был таким острым, что, несмотря на его магнитный пояс и манипуляции универсальным держателем, он почти не мог дотянуться кистью до холста.
Все его жалобы и обиды, которые он все сильнее выражал, были бесполезны. Я продолжал изменять позицию каждый раз, когда, по моему мнению, ему удавалось хотя бы немного приспособиться. В какой-то момент – примерно через два с половиной часа после того, как мы начали, на двенадцатой позиции для сидячего положения, чтобы быть точным (я, конечно, записывал), и тридцать девятой позиции для верхней половины тела – его конвульсии и вспышки раздражения прекратились, и он не издал больше ни единого звука. Как будто решил с этого момента набраться мужества. Художник много может вынести ради своего искусства, так почему бы ему не набраться мужества. Кроме того, это лучше, чем сидеть дома, слушая постоянные жалобы матери, не так ли, малыш? По крайней мере, здесь есть то, к чему стоит стремиться. Достойный повод. В сравнении с прозябанием у матери эти мои маленькие орбитальные вращения должны казаться ему захватывающими, как полет в космосе, – переворот вниз головой, поворот на сто восемьдесят градусов лежа на животе и парение в воздухе в позе целящегося из лука Купидона.