— Да нет, не подумайте, я не завистлив. И не корыстен. Готов удовольствоваться малым. Лишь бы это малое было. Мое кредо: работать как можно меньше и хуже, но чтобы сей рабский труд покрывал первичные потребности. Сил больше нет жить в этой позорной, чудовищной зависимости от вашей драгоценной приятельницы! — Он роняет голову на грудь, застывает на минуту в этой горестной позе, потом ерошит пятерней густую русую шевелюру и опять откидывается на стуле. — Я и в лагере не попадал в такие тиски. Если бы знал наперед, лучше бы сдох в Италии. А послушался бы, болван, родной матери, остался бы в Питере, так и вовсе горя не ведал бы…
— Вы имеете в виду советскую власть?
— Да нет, собственную родительницу. Она женщина простая, но верно предупреждала: на чужбине и мед горек… Чего мне не хватало? Сидел бы себе тихо, скромно, не высовывался, не высказывался. Питер — дивный город: сколько котельных, и в каждой требуется оператор, специалист, управляющий отопительным процессом!.. В тепле, в почете. Какое блаженство!
— Мы с вами родились в разных Ленинградах, — замечаю я. — Вы лет на пять младше — послевоенного выпуска. Совсем другое поколение…
— Как же, как же — понимаю: древние аристократические корни, близость к серебряному веку! — подхватывает он. — Котельная — фи! — какое падение, несовместимо! Ничего, мы купцы, черная косточка. Полукупцы-полуразночинцы. А я, знаете, и не родился вовсе в вашей Северной Пальмире, меня в готовом виде завезли. Блокаднички-то все перемерли, пришлось восполнять недостачу. За счет ближней провинции и восполняли. Велика Россия, и отступать есть куда! На том и стоим — во все века. Петр Первый, первейший наш самодержец, воспетый первым поэтом России и еще целой сворой придворных шавок, загубил на всяких своих затеях треть подневольного населения, и что? А ничего, обошлись, восполнили!.. Есть откуда черпать людские резервы. Так и повелось: черпают — и за борт, на свалку! К свиньям собачьим, в выгребную яму! А чего — бабы небось еще нарожают.
— Самое смешное, что расчет абсолютно верный, — констатирую я, — действительно нарожают. И Россия никуда не денется. В конечном итоге обязательно как-нибудь да обустроится. Это только Рим мог себе позволить такую роскошь — одряхлеть и погибнуть. А Россия устоит. Не сказала еще своего последнего слова. Надежно заспиртовалась. Законсервировалась и ждет. Следующего момента.
— Вот тут-то, уважаемая, вы очень сильно ошибаетесь! — отметает он мои домыслы. — Лет десять от силы — в заспиртованном состоянии.
Больше не выдержит.
— Да? А что же с ней сделается?
— Уже делается.
— По-моему, это вы ошибаетесь. Ничего ей не станется. То есть будет в конечном счете все то же самое. Недовольна чем-то кучка диссидентов, да и те в большинстве своем уже на Западе, а народ вполне счастлив — воровать, бездельничать, пьянствовать. В последнее время можно даже языком чесать — если так уж хочется. Я думаю, власть потому и позволяет языками чесать, что вполне в себе уверена.
— Рассуждаете, мадам, — хмурится он, — о том, в чем ни хрена не смыслите. Это в ваше время можно было безнаказанно чесать языками. Теперь — нет.
— Может быть, — соглашаюсь я. — Честно сказать… Знаете, к слову, про наше время… В наше время был один довольно известный отказник, так вот, когда его начали прорабатывать, допрашивать на собрании, чего, дескать, стремишься на Запад? Клеветать небось на нашу советскую действительность? Он сказал: нет, клеветать на вашу действительность не собираюсь, собираюсь позабыть об этой действительности навсегда — ваша страна меня абсолютно не интересует ни с какой стороны. Вот и меня, пожалуй, так же — очень мало меня интересует ихняя сторона.
— Мило, — говорит он. — Но позвольте тогда поинтересоваться: зачем же способствуете моей дорогой супружнице в ее благородной деятельности?
— Если я и способствую — в незначительной мере, — то исключительно из хорошего к ней отношения — к вашей супружнице. Ради приятельства, но никак не ради России.
— Что ж, тоже позиция. Принципиальная. Великие свершения в силу пустячных причин. И со мной, догадываюсь, изволите теперь беседовать исключительно ради этого самого вашего с ней приятельства?
— Возможно, — признаюсь я, не видя причины для запирательства. — Должна, однако, заметить, что в ваших высказываниях поражает очевидное противоречие: с одной стороны — полное неприятие российских нравов, а с другой — сожаление о неразумно покинутой родине.
— Дуализм мировоззрения, — подтверждает Пятиведерников.
Негр тем временем подымается из-за столика, неторопливо облачается в плащ и твердой походкой направляется к выходу. И сталкивается в увитом вьюнками проходе с шустрым старичком, стремительно движущимся во встречном направлении. В кафе никого, и весь огромный торговый центр практически пуст, но два человека почему-то обязаны налететь друг на друга меж двух кадок с растениями. Два грузовика на льду Ледовитого океана… Негр солидно бормочет «сорри», старичок повыше вскидывает квадратную бороденку и усаживается за соседний с нами столик. Как будто нарочно помещены рядом: крупное округлое и сдобное лицо Пятиведерникова и словно вырубленное топориком лицо старичка — одни прямые углы: прямой короткий нос, прямая увесистая верхняя губа, прямой лоб. Удивительно примелькавшийся старичок из местного иллюстрированного журнала.
— Что ж, половина проблемы решена, — продолжает Пятиведерников. — Россию к чертям! А чем же в таком случае будем озабочены? Уж не дальнейшим ли повышением благосостояния местного населения?
— Перестаньте, — смеюсь я. — Будем озабочены сами собой: восходом, закатом…
— А, ну понятно: пчелки-бабочки, цветочки, семья, детки!..
— И цветочки, и детки. Что в этом плохого?
— Здесь, между прочим, пятилетних детей уже приучают к производительной деятельности. Сам видел — станок в городской квартире, и папаша с двумя сыновьями дошкольного возраста по вечерам куют на нем нечто полезное. Содействующее дальнейшему развитию технического прогресса. И разумеется, пользующееся товарным спросом.
После восьмичасового рабочего дня в учреждении! За месяц выпускают продукции больше, чем вся наша шестнадцатая зона за год. Получают от этого огромное, ни с чем не сравнимое удовлетворение. Каждый вечер перед сном вместе с мамашей подсчитывают дневную выручку и на радостях лобызаются.
— Это вы тоже сами видели? Поразительно! Да в вас пропадает талант романиста. Займитесь литературой…
— Врете вы, — отметает он мое предложение. — Литература не бывает о подобных мерзостях. Тем более о пчелках-бабочках…
— О чем же бывает литература?
— Литература — это о другом. — Мрачно вздыхает и погружается в созерцание пустого стакана.
Пора, пора уходить. Подняться и уйти.
— Знаете что? — сменяет он гнев на милость. — В самом деле, послушаюсь вас, сочиню фельетон. Вдруг господа издатели смилостивятся и опубликуют? А вы по такому поводу угостите меня кружкой настоящего пива! Не этой дряни. Голова после вчерашнего гудит, а я, как вы, верно, заметили, не при деньгах. Павлинка держит в ежовых рукавицах — хотя, вероятно, по-своему права…
«Половой, пару пива!» Полового не водится — только серенькая девчушка. Такие девушки по ночам должны превращаться в сереньких мышек и грызть «пасту».
Я раскрываю кошелек и выкладываю на стол бумажку.
— К сожалению, я должна уходить. А вы возьмите себе пива и постарайтесь все-таки купить этот самый соус, за которым она вас послала. И передавайте ей привет.
— Соуса не куплю и привета этой стерве не передам! — капризничает Пятиведерников. — Интересно, держат эти сволочи хоть какое-то приличное пиво? Благосостояние…
Я оставляю его слова без внимания, подымаюсь и огибаю увитую зелеными сердцеобразными листами декоративную перегородку.
— Благодарствуйте! — спохватывается он, когда я нахожусь уже по ту сторону преграды, и тут же на моих глазах как ни в чем не бывало, без малейшего смущения перемещается за столик бородатого старичка.
Ловок, прохвост! И тут пристроился.
— Не забудьте про соус, — напоминаю я сквозь зеленую завесу.
Десять дней после маминых похорон отец провалялся с высокой температурой — может, простудился на кладбище, а может, это было то, что в старину именовалось нервной горячкой, — врачиха из поликлиники не смогла в точности определить, но в любом случае велела принимать пенициллин. Пенициллин тогда прочно вошел в употребление и сделался панацеей от всех хворей.
Вместе с отцом, почти в тот же день, занедужил и товарищ Сталин — по радио передавали бюллетени о состоянии его здоровья, но ему, в отличие от отца, пенициллин не принес желанного облегчения.
Товарища Сталина положили в Мавзолей на вечное обозрение, а отец, бледный и худой, с поникшими, поредевшими кудрями, встал с дивана и отправился к себе на завод. Мама волновалась напрасно: никто его ниоткуда не выгнал и не уволил, он, как видно, был неплохим специалистом и к тому же выглядел неотразимо: мужественный, уверенный в себе, преданный делу руководитель.