Захвостали, забили известкари сохатого — теперь с мясом живут, с обескровленным, полудохлым, а все же с мясом — довольно чебаками и окуньем пробавляться.
На закате я выдернул в устье Опарихи штук двадцать хариусов. Аким искал в кустах имущество, лаялся. Попросил бы чего надо у рыбаков, посоветовал я. «Ё-ка-лэ-мэ-нэ!» — ударил себя в грудь Аким и махнул на меня рукой — что с ненормального возьмешь! Еще когда шли по реке, Аким обронил в воду коробок со спичками. Я предложил подвернуть к рыбакам. Он на меня взъелся: сунься, говорит, к лодке, да еще с незнакомым, да еще с пузатым! Я засмеялся, полагая, что он шутит. Но когда удил, мне мелким показался хариус в устье Опарихи, и я подался за поворот, обнаружил там бородатого мужика — сидит, корабликом хариусов ловит, мирный такой рыболов. По привычке городского, чересчур общительного человека я сунулся поговорить насчет клева, но из кустов вывалился Аким и отдернул меня безо всякой вежливости с берега.
— Ну сё ты везде суесся? — зашипел он. — Кержак рыбачит? Да? Харюзов ловит? Да? Ты и ухи развесил! — Он смотрел на меня, как на первоклашку. — Два его брата в тальниках сохатых свежуют. Трех завалили, кровь выпускают — не текет. Нету крови. Комар высосал. Ни-се-о-о-о. На пароходы продадут. Городские хоть сё слопают.
Аким нашел спички в железном коробке — коробок этот с выштампованной на нем Спасской башней я дарил когда-то Коле. Эх, Коля! Коля! Братан. Котел и ложки Аким не сумел найти. Жарит хариусов на рожне, морду узкую от жара воротит, от дыма щурится. Вкуснейшая штука — рыба, жаренная на рожне, кто, конечно, умеет ее жарить, чтоб не сжечь хвоста и брюха, а спину рыбы не оставить сырой.
Возле костра собралось четверо ловцов — шел подозрительный катер, спугнул их с самоловов, вот они и валялись на камнях, пережидали. Пробовали забавляться хариусом, но припоздали, к ночи ближе стало морочно, упало давление воздуха, рыба перестала играть и кормиться, лишь таймень в залуке гонял по отмели чебаков, ахал хвостом всю ночь, будто из дробовика. Кержаки до глухого часа таились в кустах, в первовечернем, густом мороке, на двух лодках ушли к другому берегу Енисея, ткнулись в остров, затихли — прячут мясо в лед.
Опрятный, чисто выбритый рыбак, степенный в движениях, походке и разговоре, по фамилии Утробин, извлек краевую газету и от нечего делать стал читать вслух, бросая усмешливые взгляды на слушателей: «За последние годы многие браконьеры для большей свободы действия стали орудовать по ночам. Это в сильной мере осложнило работу рыбоохраны. Сейчас в борьбу с ними вступили совершенные приборы ночного видения. Вскоре ими будут оснащены все мототеплоходы и катера Енисейрыбвода, радиус действия этих сложных оптических приборов достигает нескольких километров. Так что если ночной браконьер и уйдет от преследования, то внешний его вид, лицо, одежда, опознавательные знаки на моторке, марка мотора и другие подробности уже будут известны работникам рыбоохраны.
А уходят браконьеры довольно часто. Моторы у них обычно сильные, иногда даже по два на лодке. Попробуй догони!»
— Ехали на тройке — хрен догонишь! А вдали мелькало — хрен поймашь! — самодовольно сказал лежавший за костром мужик с яростным костлявым лицом и оловянного свечения взглядом. Он носил прозвище Командор и крутил роман с продавщицей Раюсей.
— Гай-ююю-гав! — залился, задергался ногами, вороша огонь, Дамка.
— Нэ перебивай! — приподнялся на локте закомлистый, грузный и отчего-то надменный мужик.
— «Теперь в этих случаях будут выручать приборы ночного видения, — продолжал читать Утробин, — а днем фоторужья, которые тоже появились на вооружении рыбоохраны. С каждым годом увеличиваются и транспортные средства Енисейрыбвода. После ледохода на Енисей и его притоки для несения патрульной службы вышли шестьдесят мощных мототеплоходов, четырнадцать катеров, тридцать пять моторок и более ста дюралюминиевых лодок. Весь флот приведен в полную боевую готовность. Врагам природы не будет никакой пощады!»
Неторопливо свернув газету, рыбак убрал ее в боковой карман пиджака. Воцарилось глубокое молчание.
— Гоняют, как зайцей, — сказал Дамка, который не выдерживал молчания больше минуты.
— Паразитство! — громко выругался Командор, и взгляд его совсем затяжелел. — «Флот приведен в боевую готовность!..» — почему-то шамкая, передразнил он, — атомную бомбу изладить на нас еще не додули!..
— Н-да-а-а! Век рыбачили, век рыбы хватало! Ныне губят ворохами, собирают крохами… Э-эх, хэ-хэ-э-э-э-э! Бросать всю эту волынку надо, на юг подаваться, к фруктам. Че мы тут без рыбалки, без тайги? — спокойно включился в беседу Утробин, хотя говорил он вроде бы всем и для всех, но я-то чувствовал — до моего сведения доводятся соображения.
— Контора пышэ, бухгалтер деньги выдае! — махнул рукой грузный мужик и, распускаясь большим своим телом и напрягшимся было нутром, начал укладываться возле огня, хрустел каменьями, вдавливая их боком и локтями в супесь.
— Это сто за рузье тако? — подал голос Аким. В сложных оптических приборах он не разбирался, зато привычное слово «ружье» на него подействовало крепко.
— Такое! — вскинулся Командор. — Направят на тебя и пронзят!
— Не мают права! — завозился на камешнике и подал голос здоровенный мужик.
— Выживают с реки, с леса! Скоро со свету сживут!..
Разговор возбуждался, переходил в спор, сыпались матюки. А я все пристальней вглядывался в публику, собравшуюся у костра, стараясь ее понять, запомнить, разобраться в ней.
Перво-наперво бросался в глаза Командор, которого я видел на реке еще в прошлый свой приезд. Фамилия его тоже Утробин — распространенная по Енисею, он приходился братом тому рыбаку, который только что читал газету, но решительно ни в чем — ни в облике, ни в характере с ним не совпадал. Когда-то, какими-то ветрами занесло на Енисей уроженца горного Кавказа, и вот из колена в колено выкукливался или штамповался тот неведомый джигит и шествовал в будущее, стойко сохраняя свой яростный облик. От залетной кавказской птицы, скорее всего от беглого чеченца приросла веточка к роду Утробиных — у Командора и другое прозвище есть — чеченец. Весь из мускулов и костей, резко, по отдельности везде проступающих, брови в два пальца шириной, черно прилепленные на крутые бугры лба, срослись над переносицей. Из-под бровей с постоянным напряжением и вызовом сверкали резкие глаза, но неухоженный курчавый волос, клубящийся на голове Командора, и чуть размазанные губы, видать, от матери доставшиеся чеченцу, вялые и с лицом его не совпадающие, смягчали облик клешнястого, порывистого человека. Он не говорил, он выкрикивал слова и при этом сек собеседника молнией взгляда, и может, от дикого вида его иль из-за трубки, а то и от должности — он и на самом деле плавал командиром стотонной совхозной самоходки, вспоминался певец пиратов, флибустьеров и прочей шоблы: «Стоит он высокий, как дуб, нечесаны рыжие баки, и трубку не вырвать из зуб, как кость у голодной собаки!..»
Вечером, когда лодка Командора ткнулась в Опариху и, поддернув ее, он отправился к костру, я увидел мокрый мешок на подтоварнике, в нем скреблись друг о дружку стерляди, все в лодке было разбросано, склизко, необиходно, на корме к беседке прислонено ружье со стволами, окрапленными ржавчиной. Грех большой трогать чужое ружье, но я не удержался, открыл его, вынул патрон — на меня из медного ободка гильзы отлитым на фабрике зраком смотрела свинцовая пуля. «Для чего ж в тихую летнюю жару с ружьем-то?» — поинтересовался я, вернувшись к костру. Командор дернулся, резанул меня взглядом и тут же заскучал.
— Да мало ли? — молвил он, зевая. — Арестант набежит… Утчонка налетит…
— На яйца утчонка садится.
— Это у вас там она садится, а мы ей тут садиться не даем, у нас, в стране вечнозеленых помидор и непуганых браконьеров…
— Гай-ююю-гав! — угодливо залился, задергался Дамка. И остальные рыбаки откровенно надо мной посмеялись. Аким, улучив момент, снова зашипел на меня:
— Че ты на их залупаесся?.. Мотри!..
Командор свалился на спину, закинул руки за голову, недвижно уперся взглядом в небо — гложет Командора горе. Сильный, независимый, он не признавал его, не ждал, не думал о нем, и потому оно обрушилось на него врасплох.
Прошлым летом, в эту же пору, в прозрачный и мягкий день Командор вышел на самоловы. Ветерком чуть морщило воду, но тут же все успокаивалось. Енисей, входящий в межень, уработавшийся, наревевшийся за весну, погулявший во хмелю половодья, довольный собою, убаюканный глубокой силою, широтой и волею, сиял под солнцем. С берега, из лесов, дымчато мреющих вдали, наносило парким духом болот, холодком последнего снега, в самой уж глухой глуши дотаивающего. Тлен прошлогодней травы, закисающих болот и умершей хвои плотно прикрывало ароматами новоцветья. На смену сыплющимся на угреве жаркам, свернувшейся медунице слепило золотом курослепа, по оподолью кустов и каменных гряд шел в дудку дедюльник — так в здешних местах по-детски ласково называли медвежью пучку. Воздух что карамелька. Накатывая с берегов, он обволакивал тело под рубахой, приятно его молодил, наполнял радостной истомой, позывал к ленивым и щекотным воспоминаниям: местная белотелая красавица, подсеченная взглядом «чеченца», дула когда-то припухшими губами ему на ноги — сдуру опрокинул ведро с ухой. Теперь «красавица» «дует» его мужицкими матюками. Но что было, то было: сердце, ломящее жжением, отходило от слабого бабьего дыха, опадал жар снаружи, возгорался внутри и, невзирая на боль, хотелось сгрести в беремя молодую жену и чего-нибудь с ней сотворить…