Повернувшись, она сразу отступила на шаг — не хотела, чтобы ее поцеловали — во всяком случае, сейчас. Ей нужно было прояснить свои мысли, перед тем как изложить план. Однако они стояли еще близко друг к другу, и в сумраке она все же различала его черты. Может быть, в это время луна у нее за спиной очистилась. Ей показалось, что он смотрит на нее с удивлением — как это часто бывало, когда он хотел сказать ей, что она красивая. Она ему не очень верила, его слова беспокоили ее — он мог хотеть чего-то, чего она никак не могла дать. Эта мысль ее отвлекла, и она не могла перейти к делу. Спросила:
— Соловей поет?
— Черный дрозд.
— Ночью? — Она не могла скрыть разочарование.
— Ему нужна самая лучшая эстрада. Бедняга вынужден трудиться изо всех сил. — И добавил: — Как я.
Флоренс рассмеялась. Она как будто отчасти забыла его перед этим, забыла, какой он на самом деле, а теперь он перед ней открылся, любимый человек, старый друг, который всегда мог сказать что-то неожиданное, милое. Но смех был немного натянутый, она чувствовала себя слегка сумасшедшей. Она не помнила, чтобы когда-нибудь ее чувства и настроения так быстро и резко менялись. И сейчас она собиралась сделать предложение, с одной стороны, абсолютно разумное, а с другой, вполне вероятно — ей самой было невдомек, — совершенно возмутительное. Она словно пыталась заново придумать само существование. И наверняка придумать неправильно.
Обрадовавшись ее смеху, он придвинулся, чтобы взять ее за руку, и она опять отступила. Важно было думать без помех. Она начала свою речь так, как отрепетировала ее мысленно, с самого важного заявления.
— Ты знаешь, что я тебя люблю. Очень, очень люблю. И знаю, что ты меня любишь. Я никогда в этом не сомневалась. Я люблю быть с тобой и хочу провести с тобой всю жизнь. И ты говоришь, что тоже этого хочешь. Все должно быть очень просто. Оказалось — нет, все разладилось, как ты и сказал. Хотя и любим. Я понимаю, что это исключительно моя вина, и мы оба понимаем почему. Тебе уже, наверное, вполне ясно, что…
Она запнулась; он хотел заговорить, но она подняла руку.
— Что я довольно безнадежна, абсолютно безнадежна в смысле секса. Не просто бесполезна — я, кажется, не нуждаюсь в нем, как другие люди. Как ты. Во мне этого нет. Я не люблю этого, думать об этом не люблю. Не знаю, почему это так, но думаю, это вряд ли изменится. Или не сразу. По крайней мере, не представляю себе, чтобы изменилось. И если не скажу тебе сейчас, это всегда будет у нас камнем преткновения и доставит много огорчений и тебе, и мне.
На этот раз, когда она замолчала, он не попытался заговорить. Он стоял от нее в двух метрах, теперь только силуэт, и совсем неподвижный. Ей было страшно, но она заставляла себя продолжать:
— Может быть, мне надо к психоаналитику. Может быть, на самом деле мне надо убить мать и выйти замуж за отца.
Эта отчаянная шуточка, которую она придумала заранее, чтобы смягчить речь и выглядеть менее наивной, никакого отклика не получила. Эдуард оставался невидимкой, застывшим двухмерным пятном на фоне моря. Неуверенным, трепетным движением она поднесла руку ко лбу и отодвинула несуществующую прядь. От нервозности она заговорила торопливее, но слова произносила четко. Как конькобежец на тонком льду, она ускорялась, чтобы не утонуть. Нанизывала фразу за фразой, как будто скорость сама могла родить смысл, как будто и мужа могла пронести мимо противоречий, прогнать по виражу ее намерения так, чтобы он не успел найти ни одного возражения.
— Я подробно это обдумала, и это не так глупо, как может показаться на первый взгляд. Мы любим друг друга — это дано. Мы оба в этом не сомневаемся. Мы уже знаем, что нам хорошо друг с другом. Теперь мы вольны, каждый из нас, сделать свой выбор, выбрать свою жизнь. Правда же, никто не может учить нас, как нам жить. Мы сами себе хозяева! И люди теперь ведут самый разный образ жизни, они могут жить по своим правилам и ни у кого не спрашивать разрешения. Мама знает двух гомосексуалистов, они живут в квартире вместе, как муж и жена. Мужчины. В Оксфорде, на Боумонт-стрит. Никак это не афишируют. Оба преподают в Крайстчерче. Никто их не донимает. И мы можем принять свои правила. Я знаю, что ты меня любишь, поэтому и говорю тебе. Я что хочу сказать — Эдуард, я люблю тебя, и мы не обязаны быть такими, как все, да вообще — как кто-нибудь другой… никто не будет знать, что мы делали и чего не делали. Мы могли бы быть вместе, жить вместе, и, если бы ты захотел, действительно захотел, то есть если бы это случилось, а это, конечно, случилось бы, я бы поняла, больше того, я бы хотела этого, хотела бы, потому что хочу, чтобы ты был счастлив и свободен. Я бы совсем не ревновала, пока знаю, что ты меня любишь. Я бы любила тебя и играла музыку, больше я ничего не хочу от жизни. Правда. Хочу только быть с тобой, ухаживать за тобой, быть счастливой с тобой и работать с квартетом и когда-нибудь сыграть для тебя что-нибудь прекрасное, как тогда Моцарта, в Уигмор-холле.
Она вдруг замолчала. Она не собиралась говорить о своих музыкальных планах и подумала, что это было ошибкой.
Он выпустил воздух сквозь зубы — это было скорее шипение, чем выдох, а речь начал лающим звуком. Негодование его было столь яростно, что похоже было на торжество.
— Господи! Флоренс. Я правильно понял? Ты хочешь, чтобы я спал с другими женщинами? Так, что ли?
Она тихо ответила:
— Нет, если не захочешь.
— Ты говоришь мне, что я могу спать с кем угодно, кроме тебя.
Она молчала.
— Ты и в самом деле забыла, что мы сегодня поженились? Мы не два старых педераста, тайно сожительствующих на Боумонт-стрит. Мы муж и жена!
Низкие облака разошлись, но луна не выглянула, и тусклый белесый налет ее света, просеявшегося сквозь верхнюю слоистую мглу, двигаясь вдоль берега, покрыл пару у большого лежачего дерева. Эдуард поднял крупный голыш и в ярости стал шлепать им то по левой ладони, то по правой.
Он почти кричал.
— Телом моим тебе поклоняюсь. Вот что ты сегодня обещала. Перед всеми. Неужели не понимаешь, как нелепа и гнусна твоя идея? Как оскорбительна. Для меня! То есть… то есть… — он искал слова, — как ты смеешь!
Он шагнул к ней, подняв руку с камнем, потом круто повернулся и с отчаянием швырнул камень в сторону моря. И раньше, чем камень упал, чуть не долетев до воды, он снова повернулся к ней лицом.
— Ты меня обманула. Ты ведь мошенница. И знаю, кто ты еще. Знаешь, кто ты? Ты фригидная, вот кто. Фригидная. Но думала, что тебе нужен муж, и я был первым идиотом, который тебе попался.
Она знала, что не собиралась его обманывать, но все остальное, как только он это сказал, представилось чистой правдой. Фригидная — это жуткое слово, — она понимала, насколько оно приложимо к ней. Она именно то, что определяют этим словом. Ее предложение было гнусным — как она этого раньше не поняла? — и, несомненно, оскорбительным. И хуже всего — она нарушила обещание, данное в церкви, прилюдно. Как только он это сказал, все выстроилось. В его глазах и в собственных тоже она ничтожество.
Ей больше нечего было сказать, и она вышла из-под защиты выброшенного морем дерева. Чтобы вернуться в гостиницу, ей надо было пройти мимо Эдуарда, и, проходя, она остановилась перед ним и сказала почти шепотом:
— Я сожалею, Эдуард, горько сожалею.
Она постояла немного, помешкала, ожидая его ответа, и пошла дальше.
Ее слова, странная архаичность выражения будут долго преследовать его. Он будет просыпаться по ночам и слышать их или что-то вроде их эха, их печальный, томительный тон, и будет стонать, вспоминая эту минуту, свое молчание и то, как он рассерженно отвернулся от нее и провел на берегу еще час, смакуя причиненную ему обиду, оскорбление и зло, упиваясь чувством своей нравственной и трагической правоты. Он расхаживал по податливой гальке, швырял в море камни и выкрикивал непристойности. Потом привалился к дереву и мечтательно жалел себя, пока снова не распалил в себе гнев. Потом стоял у кромки берега, думая о ней, и в рассеянности не замечал, что волны лижут его туфли. В конце концов побрел назад, то и дело останавливаясь, чтобы апеллировать к строгому и беспристрастному судье, который отлично понимал его претензии.
К тому времени, когда он пришел в гостиницу, она успела собрать вещи и уехать. Записки в номере не оставила. У стойки портье он переговорил с двумя парнями, которые подавали им ужин. По их словам, в семье кто-то заболел и ее срочно вызвали домой — они были явно удивлены тем, что он об этом не знает, хотя никак не высказались. Помощник директора любезно отвез ее в Дорчестер, где она надеялась успеть на последний поезд, а потом пересесть на оксфордский. Направившись к лестнице, чтобы вернуться в номер для новобрачных, Эдуард не увидел, как молодые люди многозначительно переглянулись, но легко мог себе это представить. Остаток ночи он пролежал под балдахином, полностью одетый, по-прежнему в ярости. Мысли неслись одна за другой в бредовом хороводе, постоянно возвращаясь. Выйти за него, потом отказать, это чудовищно, хотела, чтобы спал с другими женщинами, — может, хотела наблюдать, это было унизительно, это невероятно, никто бы не поверил, сказала, что любит, а он и груди ее толком не видал, заманила под венец, даже целоваться не умеет, обманула, одурачила, никто не узнает, это должно остаться его постыдной тайной, что она вышла за него, а потом отказала, чудовищно…