— Ну что ты? Что ты? Конечно, скоро я тебя заберу! А ты как думала, а? Что я здесь тебя, что ли, оставлю? Отвечай! Ну? — отстранив, шутливо встряхиваю ее за плечи.
— Пра-д-ва? — согласно нашему семейному жаргону переставляя буквы, доверчиво спрашивает она.
— Ну! — Я встряхиваю ее еще сильнее. — Давай! — шутливо отпихиваю. В слезинках уже светится улыбка. Сжав и разжав поднятый кулак, я выхожу.
Троллейбус словно заблудился — за окнами, кроме пушистых белых хлопьев, не видно ничего. Первый снег в эту осень — и сразу такой! Сколько же их, этих нежных снежинок? Покрыли чистым, пушистым снегом все пространство и летят, и летят, словно показывая нам неисчерпаемость высшей милости, которой хватит на всех и на всё. Да, похоже, я сильно ослаб за последнее время, если обычный снег доводит меня до слез.
Растрогавшись, я даже проехал мимо дома. Спохватясь, разжал уже сомкнутые челюсти троллейбуса и выскочил у Эрмитажа. Челюсти, брякнув, снова сомкнулись за моей спиной. Не было видно ни широкой Дворцовой площади, ни темной Невы — лишь высокий снежный шатер вокруг. Я поднял к снегу лицо. Оно стало мокрым и, как ни странно, горячим. После долгого отчаяния и пустоты — вдруг такая белая милость, легкая, очевидная и щедрая связь с небесами. Сквозь снежинки я разглядел золотого ангела, летящего над Петропавловкой. Потом справа стало проступать что-то светлое и широкое. Откуда это свечение? А! Это Эрмитаж, освещенный прожекторами, вделанными прямо в мостовую. Вот первый прожектор. Светящийся и даже теплый квадрат под слоем прозрачного снега. Я протянул руку — она осветилась, ладонь почувствовала поднимающееся тепло. Ну вот. Я слегка задохнулся…Сейчас! Я встал на краю свечения, потом, присев, зачем-то смел снег с уголка толстого квадратного стекла. Потом, воровато оглянувшись, стал коленом на теплое стекло и, глядя на ангела в небесах, быстро перекрестился. «Господи! Помоги ей! Ведь она же хороший человек. Ты же знаешь! Клянусь — больше не обращусь к тебе ни с одной просьбой, но буду помнить тебя всегда!» Постояв на колене, перекрестился еще раз. Потом неуверенно поднялся. Стряхнув снег с брючины, поглядел в небо. Может быть, мало? Снова опустился и перекрестился еще раз. «Хорошо?» — глянул вверх, потом поднялся, повернулся, пошел. Я шел через большой снежный дом к нашему дому. У арки остановился. Медлил уходить. Такого больше уже не будет. А что я сделал? Попросил: «Помоги!» Какое-то бесконечное задание — даже неловко. Надо как-то сузить, облегчить Ему — у Него столько всего! Я глубоко вдохнул, глянул вверх. «Помоги… оказаться ей дома! Все остальное — я сам. Хорошо?» Постояв, ушел в арку.
Дома я откинул подушку, взял ее аккуратно сложенную старенькую ночную рубашку, быстро поцеловал. Наши очки, обнявшись, лежали на подоконнике.
(Окончание следует.)
Юрий Кублановский
На обратном пути
Кублановский Юрий Михайлович родился в 1947 году в Рыбинске. Окончил искусствоведческое отделение истфака МГУ. С 1982 по 1990 год был в эмиграции. Поэт, эссеист и критик. Живет в Переделкине.
Арион
Верно, вышли мы все из воды,
дети смысла и абракадабры,
раз за скромные наши труды
не впервые нас взяли за жабры.
Где же ты, драгоценная, днесь
со своим нехолодным оружьем,
из которого главное — смесь
проницательности с простодушьем.
Разреши при раскладе таком
и агоньи свечного огарка
давний спор речника с моряком:
что надежней — челнок или барка?
Я и сам Арион, под скалой
ночевал на песке вместо коек,
уцелевший в рубахе сырой
после всех передряг и попоек
и, пусть худо, сберегший кадастр
волн и суши, раскатанной в дали.
Нас посадские ежики астр
на осенние прииски звали…
Я на корке родимой земли
удержаться покуда умею.
И тревожно сигналит вдали
бакен синей лампадой своею.
* * *
В пелене осеннего молока
хорошо бы, выровняв аритмию,
генным кодом старого черепка
разживиться и воссоздать Россию.
Чтобы стала снова такой, как до
своего позора, конца, итога.
Чтобы было так же окрест седо,
но мерцала маковками Молога —
ведь еще потопа не ждет никто,
хоть полкан поскуливает с порога.
Я бы начал на ночь читать внучкам
свод законов или земли кадастры,
прижимая к влажным платок зрачкам,
на взъерошенные любовался астры
и неистощимые облака —
неужели все это дубликаты.
И уж знал бы, Родина, как хрупка,
а по-своему и права ты!
Или это конспиративный свист,
или кто-то плачет всю ночь в подушку…
И несет за пазухой террорист,
словно семгу, в промасленном свертке пушку.
Источник
…Чем листья зыбистей, слоистей
и вовсе занесли крыльцо,
тем интенсивней, золотистей
становится твое лицо.
Хоть на запястье бледен все же,
когда ты в куцем свитерке,
со свастикой немного схожий,
едва заметный след пирке.
И нестеровская с цветными
вкраплениями серизна
навек с родными
возвышенностями и иными
пространствами сопряжена.
…Когда в приделе полутемном
вдруг поднял батюшка седой
казавшееся неподъемным
Евангелье над головой,
мне вдруг припомнился витии
ядоточивого навет:
заемный, мол, из Византии
фаворский ваш и горний свет.
Пока, однако, клен и ясень
пылают тут со всех сторон
в соседстве сосен,
источник ясен,
откуда он.
* * *
Не мни меня своим:
в пенатах обветшалых
я лишь сезонный дым
над кучей листьев палых.
И, пристрастясь стучать
по клавишам на даче,
я стал все меньше спать,
а бодрствовать тем паче.
Так разом стар и мал
о том, что сердцу ближе,
когда-то тосковал
Иван Шмелев в Париже.
И, слушая гудки
«пежо» на всех развилках,
он видел ноготки
и астры на могилках…
Давно земли чужой
я вдосталь нахлебался.
Один пришел домой
и здешним рощам сдался.
Я не из тех лисиц,
что тут метут хвостами.
А ты поверх границ
одна из редких птиц,
зимующая с нами.
Верней, сегодня я
не просто нота лада,
а часть небытия,
костра и листопада.
Огарок
В своем же воске утопая,
агонизирует огарок,
чей острый язычок, мигая,
то тускл, а то чрезмерно ярок.
Под водный шелест, будто бобик,
то спишь, то зенки даром лупишь,
то астр у бабки синий снопик
за несколько десяток купишь.
В родных широтах, жив курилка,
то о подружке грежу, каюсь,
то болью в области затылка
с отдачей в позвоночник маюсь.
Упертый в зыбь в оконной раме,
я лишь одной цезуре предан.
Я предан старшими друзьями,
но путь мне прежний заповедан.
Не дожидаясь передышки,
вновь выхожу в наряд бессонный.
Вот так снимает со сберкнижки
старуха вклад свой похоронный.
Судьба дозволила зажиться,
хоть я бирюк, а не пиарщик.
Вот так решается зашиться
какой-нибудь пропащий сварщик…
Париж через двадцать лет
Каждый, кто видел Париж,
помнит, наверное, про
полиграфию афиш
в сводчатом старом метро.
Всюду грустила Катрин
и ухмылялся Жерар.
Тоже и я господин
был, навещающий бар.
Схожих с тобою точь-в-точь
нынешней — много тогда
от Ярузельского прочь
полек бежало сюда.
Катастрофически тут
быстро дурнели они.
В общем, мемориев ждут
те баснословные дни.
…Вновь сквозь стекло стеарин
манит из тусклых глубин
ужинать; я уже стар.
Та же повсюду Катрин.
Тот же повсюду Жерар.
Но, тяжела налегке,
жизнь ощущается как
ростовщиком в кулаке
цепко зажатый медяк.
24. XI.2002.
* * *
Жизнь прошла, вернее, пробежала
в стороне — пространства визави,
из которой выдернули жало
напоследок жертвы и любви.
Дело даже не в цене вопроса,
пресловутом бегстве с корабля…
Как с тобою нынче без наркоза
поступили, отчая земля.
Но ярчают, скрашивая дни нам,
гребни рощ окрестных; на поклев
к начинающим буреть рябинам
прилетело много воробьев,
видно, тоже попривыкших к вони
торфяных распадков в сентябре.
И тоскуют скрипки Альбинони
у меня в нетопленой норе.
На обратном пути
И стану просто одной звездой.