Это правдивая история, в ее шелковой оболочке нет дыр, просверленных Николаем Антоновичем, через которые улетучивается авантюрный дух одиночества, нет вырезов ниже ватерлинии, через которые хлынет гнилое мясо из знаменитого фильма Эйзенштейна. История об одиночестве барана, влекущегося на бойню. И никаких немых мальчиков-летчиков. Но как ни странно, человеческий организм легче усваивает гнилое, как это утверждает Эльвира Евгеньевна, скорбный биолог, поэтому коллективный дух Сани Григорьева в сознании Германа одержал временную победу над одиноким духом короля. И чтобы проделать обратный путь от конца книжки к ее полному исчезновению из памяти, надо отыскать припорошенные снегом знаки — латунный багор, жестянку с веревками, кусок парусины, секстант, сумку почтальона, — назад, назад к реальным с-самолетам Молокова, Леваневского…
(Окончание следует.)
Журнальный вариант.
Вероника Капустина
Благодаря луне
Капустина Вероника Леонидовна родилась в Таллине. Окончила Ленинградский пединститут им. Герцена. Поэт, переводчик (переводила Октавио Паса, Гарсиа Маркеса и других). Автор двух сборников лирики. Живет в Санкт-Петербурге.
* * *
Благодаря Луне, и только ей одной,
висящей в тишине над жизнью заводной,
Благодаря Луне однажды в феврале
осознаешь вполне, что это на Земле.
Ведь нам еще знаком другой подлунный мир,
где Солнце под замком, зенит его, надир
утрачены во мгле, пропали, не видны,
но чудом уцелел зеркальный свет Луны.
Там ночь на нас горой, уснул — и был таков,
как маленький герой «Серебряных коньков»,
на лезвии конька ты катишься, скользя,
не рассветет пока, догнать тебя нельзя.
А унесет отлив плавучую страну —
тогда, глаза открыв, застав еще Луну,
вновь обретя и вес, и ломоту в костях,
вдруг радуешься: здесь ты дома, не в гостях.
И после ночи нов наш плотный, несквозной
мир стульев и шкафов и весь пейзаж земной.
А сна оборван край, и вызывает страх
его невнятный рай на беговых коньках.
Похож на явь, похож! Но чем-то нам не мил:
там раз — и обойдешь того, кого любил.
А свист, а мертвый гул, а страх на вираже!
Кто раньше нас уснул, недостижим уже.
Шаги его легки, он встал на скользкий путь…
Скорее снять коньки! Вернуть, вернуть, вернуть!
Вернуть неровный пол, в ботинке вечный гвоздь,
пусть неприятен гость — он наяву пришел,
угрюмую весну, проклятый недосып
и на небо Луну, как на стену часы.
* * *
Пока заблужденье такое еще живет,
Что мир ужасен, но человек хорош,
Пока ты объект своих забавных забот,
Пока тебе подают хоть медный грош
Общей луны, брошенной в наш канал,
Стоит этот город — тупик, заправский ад,
Позволяя думать, что это он виноват,
Это он замучил тебя совсем, доконал…
Он тебе назло поставил тяжелый столп
На пустынной булыжной площади, у реки.
Он сгущает свой бедный воздух и шепчет: «Стоп!»,
Не давая тебе коснуться чьей-то руки.
Это он клешнями своих разводных мостов
Не пускает наверх, в кучевой и перистый рай,
Куда ты каждую зиму сбежать готов,
Это он хрипит простуженно: «Не умирай!»
«Человек хорош, это я, это я урод, —
Согласится собор, золоченой каской слепя, —
Посмотри, как бледен, светел, прекрасен тот,
Кто идет вдоль реки ко мне, забыв тебя…»
Перестань на миг заблуждаться на этот счет:
Человек не лучше, чем камни, мосты, трава, —
И разлезется город, разъедутся острова,
А какой-нибудь в море обиженно утечет.
* * *
Чужой язык меняет голос:
тон повышает, понижает.
То серебрит, как время волос,
то будто в воду погружает.
Пугают сны таким кошмаром:
стучусь к тебе, а дверь закрыта.
Ты отвечаешь мне на старом,
остывшем языке забытом.
Твой голос тише стал и глуше.
За словом — шлейф беззвучной пыли.
Ты не устал и не простужен —
тебя там просто подменили.
Я говорю: «Открой» — на четком,
обидно правильном наречье,
как будто вычистили щеткой
все звуки перед нашей встречей,
Обильно смазав, как детали.
Твой диалект — сухой и мертвый,
как будто голос твой пытали.
На пленке ставят мне затертой
останки, усмехаясь криво…
Страшней, чем двери, даже стены,
больнее ссоры и разрыва
любые тембра перемены.
* * *
Видишь не дальше носа — такой туман.
Упираешься взглядом в пустой товарный вагон.
Сопротивляясь, пространство вытолкнет, как лиман,
в ту же точку, откуда брали разгон.
Да, перемены есть: тогда гобой
в переходе метро сопел, теперь кларнет.
Но все происходит с тобой, опять с тобой.
Это все еще ты, а прошло, например, семь лет.
Так плыви себе под кларнет, гобой, фагот.
Суетись, пританцовывай, не понимай,
почему тебе нужен этот, не близок тот,
и тебя выбирает хам, войдя в трамвай.
В ту секунду, когда поймешь, какой закон
возвращает тебя в неясность из пустоты,
и откроется горизонт, отойдет вагон,
вдруг окажется: это уже не ты.
* * *
Крикливым клином улетают от нас туристы,
Покрывшись в этом старом парке гусиной кожей.
Они забудут зонтик старый и неказистый,
Двоих отставших на скамейке забудут тоже.
Застрять на парковой скамейке им лет на двести.
Такая выпала удача, и тяжко длится.
И почему всех одиноких ссылают вместе?
И отчего у этих ссыльных такие лица,
Как будто их несут по свету, влекут по кругу
Крылатые большие силы, как гуси Нильса?
И если бы они рискнули обнять друг друга,
То воспротивился бы воздух и уплотнился.
* * *
Подай мне запыленный южный сон —
не станцию, а просто остановку,
не доезжая Харькова. Вагон
пускай ведет к обеду подготовку,
шурша фольгой куриной, помидор
искусно и бескровно рассекая.
Какой давно некрашенный забор,
какой ребенок, женщина какая
стоят в окне вагона моего,
о чем ревет ребенок этот трубно —
не важно, и подателю всего
устроить сон такой совсем нетрудно.
Подай мне промедленье, мысль о том,
о чем, проснувшись, позабуду вскоре:
вот эта жизнь — кому-то вечный дом.
А мы… мы постоянно едем к морю.
Ирина
Ее жизнь была проста и сложна одновременно. Впрочем, как у каждого человека.
Ирина Ивановна Гусько родилась в простой русской семье, в городе Баку. Баку в те далекие советские времена — интернациональный город, объединивший все народы.
Жизнь протекала во дворах.
Маленькая Ирина играла с соседскими детьми — Хачиком, Соломончиком, Поладом и Давидом. Приходило время обеда, из окон высовывались мамы и бабушки и звали детей, каждая со своим акцентом. И все было привычно. Иначе и быть не могло.
Ирина любила бегать к морю и залезать с мальчишками на нефтяную вышку, на самый верх. Это было опасно. Дети могли легко сорваться, разбиться, соскользнуть в смерть. Они не осознавали этой опасности. Дети.
Родителям было не до Ирины. Она сама формировала и сама заполняла свой день. Набегавшись, возвращалась домой, спала без задних ног. При этом задние ноги были грязные и в цыпках. Однако — детство, начало жизни, ее нежное сияние. Ирина любила постоянно орущую мать, постоянно дерущегося брата. Любят ведь не за что-то. Просто любят, и все.
Ирина училась на три и четыре. По пению — пять. Она хорошо пела — сильно и чисто. Ее всегда ставили запевалой. Она становилась впереди хора, исполняла запев. А хор подхватывал — припев. Какое это счастье — стоять впереди всех и петь…
Ирина окончила школу и поступила в Педагогический институт. Учитель — это всегда хорошо. Почетно и сытно.
Ирина видела своими глазами, как азербайджанские родители таскали учителям корзины с продуктами: домашние куры, фрукты, зелень. Учителя в ответ ставили нужные отметки. Зачем глубинные знания восточным девочкам? После школы выйдут замуж, будут рожать детей. Математика понадобится только для того, чтобы считать деньги на базаре. А русский может не понадобиться вообще.
Ирина помнила заискивающие лица родителей и учеников. Ей это было по душе: держать в страхе и повиновении. Как Сталин всю страну, но в более мелком масштабе.