Господи, сподобь быть подобием Твоим! аки и созданы мы все подобиями Божиими; дай в руци моя бич! Уж я отведу душу! Не мир, но меч! Как Ты учил…
Ладно, не надо меча.
Дай плеть! И силу! И волю!
Ибо проповедям время вышло, ибо не мечут бисера пред свиньями… торгующими и жующими. А изгоняют их. Как Ты изгнал…
Нет ответа. Нет силы… Нет воли… Тьма. Мрак. И подкладка в промежности демократии.
Я был в Вифлееме трижды… или четырежды.
Тогда там было мирно и тихо, несмотря на суету… и горы мусора, мусора, мусора.
Сейчас там арабы бросаются в евреев камнями. А те (прогресс с ветхозаветных давидовых времен) — пулями, газами, огнемётами, снарядами, ракетами, бомбами и «международным общественным мнением» — в арабов.
Дело семейное. И те и другие семиты. Конечно, обидно, досадно… Но не назовёшь же несчастных семитов-палестинцев антисемитами… эх, вот коли б камнями бросались какие-нибудь русские!
Уж на этих бы фашистов управа быстро нашлась.
На гоев поганых!
Бывал я в этом Бет-Лехеме.
За колючей проволокой. За вышками как в фильмах про немецкие концлагеря. Вся земля обетованная в этой проволоке и вышках — прямо не Ерец Израель, не Филисти-ния родимая, а Дахау с Освенцимом.
Бывал.
Но Моня был раньше. И до сих пор ещё стояла здесь на площади пред Церковью Рождества Христова его унылая скорбная тень. Даже стотонный мерседес старика Уху-ельцина не смог её раздавить… Вот так.
Монин призрак видели не все.
Я видел.
Моня трясся и грозил Храму кулаком.
— И года не пройдёт, аки поглотит тебя земля…
Моня был похож на безумного пророка. То ли на Иере-мию, то ли на Иоанна… нет, нет, он был отнюдь не крестителем. И вопил только потому, что твердо знал, на его святой иудейской земле никаких таких храмов с крестами стоять не должно! Они ему ещё в поганой России-суке надоели. Моня так и говорил всегда, как Синявский, он же Даниэль, или Израэль, или Абрашка Терц, не помню я этого литературно-лагерного януса, но люблю мерзавца за смелость, по-христиански люблю (а как мне ещё любить!) Так и говорил в сердцах, брызжа праведной слюной (не от ума, конечно, какой там ум, а от страстной обиды и любви) — Россия-сука, мол! сука — Россия!
Я знал, что нынче Моня в первопрестольной ходит с крестом на животе и истово клянет всех вокруг нехристями. Но здешняя тень про нынешнего Моню ничего не знала. Призрак пророка был вечен в пространстве и времени. Как вечно изрыгнутое в пространство проклятие.
Одутловатые, томные арабы его не видели. Они видели меня, и в их черных масляных глазах была одна загадка — чего бы слупить с этого иноземца-иноверца, с этого лоха залётного.
А я стоял и проникался. Точнее, пытался проникнуться святостью здешних мест. Не получалось, к сожалению. Вот старик Ухуельцин сходу проникся, понимать, и ос-вятел. А у меня, понимать, не получалось! Видно, не готов ещё был, не созрел. По мне, нехорошему человеку, чтобы пропитаться насквозь духом святым, прежде надо было изгнать отсюда — и подальше! — всех торгующих: арабов, иудеев, эллинов — и всех покупающих козлов — мельтешащую и наглую иноземно-туристическую шоблу.
Привычное махровое человеконенавистничество, отчаянная мизантропия обуяли меня.
Не хотелось любить ближнего своего! Ну его на хер!
Пусть другие любят этих козлов, каинов и авелей!
И опять и снова хотелось, подобно Иисусу, взять в руки кнут с шипами. А лучше гранатомет… нынешние и кнута ни хрена не понимают.
Приехали, понимать, к святыням! А вглядишься в рожи — кто за елеем, кто за долларовым благословением попа-полунегра с опухшей лиловой рожей, кто за орденами, кто за призраками…
Торгующие во Храме!
Да, крутой был мужичок Иисус Христос (не святотатствую, но восхищаюсь земной ипостасью). Правильный! Конкретный! Реальный пацан!
Нет! Тогда и не пахло здесь стариком Ухуельциным, и до упразднения его с должности было далеко… но сердце не проведешь — знало оно, какая непотребность в самом чистом (духовно) и святом (тоже духовно) месте готовится. Наверное, и Монин унылый призрак неким подспудь-ем это знал — евреи, они чуткие! всё наперед знают! недаром их бедный Моисей сорок лет по пустыням водил. Намаялся бедолага. А ведь все в один голос кричат, даже еврей Фрейд, что сам Моисей-то не был иудеем, и был не Мойшей, а Мосхом, и даже языка не знал — при нем брат толмачом состоял, переводил. Вот, хлебнул, несчастный! Вот кому орден Гроба Господня надо бы! Посмертно!
А дали почему-то старику Ухуельцину… Может, за то, что он мог любого в гроб загнать? Даже народ целый, страну целую и даже содружество ещё каких-то там стран?!
Синклиту виднее.
А я так и думаю — дали за то, что Россию распял, народишко в гроб загнал… а сам, аки Лазарь, из гроба выполз. Всех надул, всех вокруг пальца обвёл. Хитрый, блин, ста-ричишко-то паучишко. Хитрей самого Ирода-батюшки.
Господи, прости меня грешного!
Возлюбил я Тебя. Но где же Твой бич?!
— Вы слыхали новость, — голос в трубке был знакомым, но у меня уже развивался склероз и я никак не мог вспомнить, кто это говорит, только предстали пред внутренним взором вдруг фуражка с диктаторской тульей и милицейские штаны, — не слыхали?! У вас ещё двух соседей укокошили! Сверху и снизу! Одного зарезали, другого удавкой придушили. Следователь грозится с работы уйти, папок для дел не хватает!
— Ну, и нечего дела заводить, — посоветовал я, — бюрократии и так с лихвой. Зарезали и зарезали. Дело какое!
— Во! и мы так думаем! — мой юный друг-участковый, а это был не кто иной как он, обрадовался. — Чуть не забыл! вам ещё поклон низкий от батюшки, книжку он прочитал — говорит, только после неё по-настоящему в бога-то и уверовал, стал как-то чище и духовней, говорит, надо бы вас клику святых причислить…
Я оборвал юношу, не мешало бы и меру знать:
— Вот сожгут, потом пусть и причисляют… На прошлой неделе я замышлял было Кремль штурмом взять. Доподлинно было известно, что в тот день гарант прятался именно там. Я написал огромный транспарант: «Долой узурпаторов! Всю власть народу!» И пошёл на Красную площадь, точнее, к бывшему музею Ильича-Бланка, где всегда толпились самые матёрые патриоты. Они были просто керосином, бензином, гексо-геном — только спичку поднеси! Они всё время орали, горланили, стучали по булыжнику кулаками и касками, кипели, бурлили и столь пламенно и праведно негодовали, что, казалось, только брось клич — и народный гнев будет и свят и безудержен. Пламенным революционным массам не хватало только вождя. Я возомнил о себе, что на какое-то время мог бы выступить в этой неблагодарной роли и повести народ на штурм демократодержавия, этого самого тираничного изо всех тираний ига. Я даже просчитал варианты: ежели нас наберутся многие тысячи и ярость наша будет священна, то мы сломим любые преграды и препоны, мы просто свергнем это иго и растопчем его; ну, а коли масс не хватит, то надо будет тихо и смиренно подойти к Спасским воротам и попросить, чтоб делегацию ходоков из благодарного населения благодарной Россиянии допустили до лицезрения велико-президентской сиятельной особы для передачи благодарственной Петиции оному… а там… там, в древке моего транспаранта была полуметровая игла с ядом кураре, от которой впадают в столбняк — уж пусть лучше в столбняке полежит, отечеству на радость — а я не промахнусь, не такой уж я вшивый интеллигент… впрочем, об этом я уже намекал выше. Оставалось самое простое — поднять массы.
Масс было человек тридцать. В основном, старушки, которых не добили в 93-м, старики-ветераны, недодав-ленные демократами на 9 мая, несколько сумасшедших и просто кипящая от негодования революционная молодежь. Ещё издали узрев меня с плакатом, они все как-то насторожились, насупились, притихли. Глаза их стали колючими и внимательными. Все знали друг друга, были проверенными боевыми товарищами… и вдруг. Мне не дали сказать и слова.
— Провокатор, — прошипела какая-то бабуся в кумачовой косынке и с комсомольским задором в очах.
— Ясное дело!
— Не наш! — заключил юноша с красным флагом. Они точно знали, кто должен ходить с транспарантами, а кто нет. Они вообще знали всё и всех…
— Товарищи! — обратился я к ним. — Вчера было ещё рано. Но завтра будет поздно! Промедление смерти подобно! Москва за нами… Победа или смерть!
— Чего-о?! — хором удивились революционные массы. Я опомниться не успел, как у меня отобрали плакат, самого скрутили и доставили по назначению — в приемный покой «фээсгэбэ» на Кузнецком мосту.
Там меня вежливо препроводили за решетку. Бдительные революционные массы пошли на выход. Но дежурный остановил их:
— Сотрудник Пассионария!