Они слушали его слова, а на фреске, у них за спиной, в полумраке из моря появлялись рыбы и морские чудовища, а из пастей морских чудовищ выходили мужчины, дети, женщины с музыкальными инструментами в руках, музыкой и гимнами отвечая на звуки ангельской трубы, возвещавшей о Страшном суде.
Венчались они в воскресенье, на Пятидесятницу, и в это время любили друг друга больше, чем когда бы то ни было.
Ерисена Опуич часто приводила своего мужа к храму Мудрости, который при турках хоть и не был превращен в мечеть, но церковью быть перестал. Они входили в огромную, тяжелую тень церкви, которая вступала с самим храмом в такие же отношения, в какие смерть вступает со сном. Там, в церкви, они увидели высокую колонну с бронзовым щитом, прикованным к ней. В щите зияло отверстие, в которое можно было вложить большой палец и описать ладонью круг, не вынимая при этом пальца. И если загадать при этом желание, то Бог награждал тех, кого любит, одновременно и большим счастьем, и большой бедой. Именно поэтому Софроний не решался войти в храм. Однако, сидя в тени огромного сооружения, он чувствовал, что оно имеет еще одну тень. Внизу, под его фундаментом, в земной утробе скрывались купола, клирос, лестницы, наклонные каменные поверхности, ведущие в глубину, к подземным водам Босфора и пресной воде с суши, которые отражали возвышавшийся над ними храм так же, как эхо отражает речь. Этот подземный контур состоял из звуков, но не только из них одних, а еще и из твердого материала, такого же, как и тот, что был над ним. Не только в воде отражалась Святая Мудрость, но и в земле.
Но в земле отражалось и небо над ней. Здесь, в ее тени, Софроний вдруг начал различать движение металлических созвездий под землей, которые столь же безошибочно, как эхо со звуком, были связаны с небесными созвездиями. Он ясно распознавал под земной корой движение Рака, Весов, Льва или Девы. Он становился астрологом подземного пояса зодиака. Однако он чувствовал, что его желание или голод, которые вынуждали его переживать все это, были простым ученичеством и подготовкой к какой-то полной сытости и навечному утолению желания. И он не решался войти в храм.
«Мысль – свеча, от которой можно зажечь чужую свечу, но для этого нужно иметь огонь», – думал Софроний. Его же огонь сам находился под землей.
И так продолжалось до того дня, пока однажды торговец снова не позвал их на чай. Он раздобыл ту самую вещь, которую давно хотел им показать. Спустившись к нему в лавку, они застали там и человечка с веревкой на шее. От него пахло эбеновым деревом, и продавец шепнул им, что это запах его пота.
– У него потеют уши. Только его поту по крайней мере полтораста лет, – добавил торговец, улыбнулся, вытащил из своей чалмы монету и, положив себе на ладонь, показал им. – Эти деньги отчеканены в аду, – сказал он шепотом, и монета, как бы в ответ на его слова, заблестела.
Потом он вытащил из-под прилавка и поставил перед ними ведро с водой и попросил Ерисену бросить туда монету. Монета не тонула в воде. Ерисена удивилась, но Софроний, носивший в себе тень Святой Мудрости, почувствовал, что монета, которую он видел впервые в жизни, сделана из сплава меди, серебра и стекла. И действительно, сунув ее в рот, он услышал в ней рокот серебряной руды и звонкий голос стекла, сотворенного в подземном огне. А еще яснее, чем этот рокот, слышал он нечто похожее на звук медной трубы.
– Существуют еще две такие монеты, – раздался тут голос каменщика, который до этого молча следил за всем происходящим. – За эту можно купить завтрашний день, за две другие – сегодняшний и вчерашний, – сказал он, обращаясь к Софронию, и Ерисене показалось, что каменщик и Софроний увиделись не в первый раз, что они были знакомы давно и что между ними существует что-то вроде договора встречаться время от времени именно здесь, на Мысыр-базаре.
Как бы в подтверждение этих мыслей, молодой Опуич, не говоря ни слова, заплатил за монету. И назавтра отправился прямо в Святую Софию.
Войдя в храм, он почувствовал себя как человек, потерявшийся на огромной площади под куполом, какой показалась ему эта церковь. Все вокруг скрывал мрак, и лишь через огромные замочные скважины пробивался солнечный свет. Он пробежал взглядом по всем колоннам внутри церкви, но нигде не увидел медного щита. Лишь на одной из колонн на высоте человеческого роста блестел солнечный луч. Подойдя к ней, он обнаружил под этим лучом щит и отверстие в нем. Софроний сунул туда, как в жерло огромной медной трубы, большой палец и описал круг, прошептав при этом свое заветное желание. И ничего не произошло.
Правда, Софроний Опуич и не ждал, что все, что происходит с ним теперь, вдруг сразу изменится настолько, что это можно будет заметить. Но ему было все же странно, что он совершенно ничего не почувствовал. Вернувшись домой, он сказал Ерисене, что дело сделано. Она обняла его, потом подошла к окну и выплюнула в Босфор камешек, хранивший в себе его тайну.
– Покончено с тайнами и скрытностью! Теперь все исполнится. Это было чем-то похожим на пробуждение?
Она вела себя так, будто наступил праздник, поставила на стол засахаренные цветы, розы и жасмин в сладком масле, они сели на подоконник огромного окна, которое когда-то было бойницей для пушек, и принялись вспоминать сказки «Тысяча и одной ночи» и свои расчеты.
– Должно быть, у нас оттого нет детей, что мы не смогли подсчитать, в какую из ночей Шехерезада зачала и какую сказку тогда рассказывала, – сказала Ерисена, и Софроний, глядя на нее, почувствовал, что постарел от любви. – Есть истины, которым человек помогает умереть, – сказала она, – и сам человек – это истина, которая умирает. Человечеству всегда семнадцать лет, но ко мне это теперь не относится!
В ту ночь она слышала, как Софроний борется с огромным одеялом из собачьей шерсти, в которое он был укутан. Еще она слышала, как его отросшая борода царапает изголовье, и видела сквозь нее ямку на подбородке, похожую на пупок. И это ее удивило. Наутро она сказала ему:
– Каждая большая любовь – своего рода наказание.
– Знаешь, у всех нас с Богом договор. Половина всего, что мы имеем, делаем, половина времени, сил, красоты, половина наших дел и путешествий остается в нашем распоряжении, а другая половина отходит к Богу. Так и с любовью. Половина нашей любви остается нам, вторая половина идет к Богу и остается там, в лучшем месте, и длится уже всегда, что бы ни случилось с нашей половиной любви здесь, среди людей. Подумай об этом как о чем-то прекрасном и радостном!
Но слова эти были напрасны. Ее тело больше не пахло персиками при его приближении или прикосновении. Ерисена не красила больше соски своей груди той же помадой, что и губы. Она смотрела на своего мужа и не понимала, что он ей говорит. А он, так же как некогда с огромной скоростью приближался к ней, теперь вдруг подобно какой-то небесной комете стремительно удалялся от Ерисены. И так же, как тогда он не мог сопротивляться силе притяжения к ней, сейчас он не мог ничего сделать, чтобы остановить это головокружительное и бесповоротное удаление.
Тогда Ерисена сказала ему:
– Ты оказался прав! От великой любви глупеют. И мы поглупели. По крайней мере я. И я больше не могу летать. Не только по комнате, но и во сне. Возможно, любовь даже убивает.
А про себя подумала: «Возможно, от другого мужчины я могла бы иметь ребенка».
* * *
В 1813 году, вскоре после прибытия в Константинополь, французский посланник решил устроить прием в саду своей резиденции. Гостей должны были развлекать предсказатели и танцовщицы, и когда в огромный дом юного посланника входили первые гости, музыка уже играла. Капитан привел с собой Дуню, судя по лицу которой можно было предположить, что она проплакала всю ночь; госпожа Растина Калоперович пришла со своим сыном, и волосы ее блестели серебряной пудрой; молодой Калоперович все время искал кого-то взглядом и был удивлен, увидев в большом зале на стене овальное окно, выходящее в соседнюю комнату. Рама окна была из позолоченного багета, поэтому окно походило на картину. Оно напомнило Софронию похожее окно в доме его родителей в Триесте. В этот момент в саду пустились в пляс кавалеристы майора, и ведущий круг засеменил такими стремительными и мелкими шажками, что трудно было разобрать, где его пятки, а где носки. Ерисена при этом шепнула:
– Этот танец – настоящий лабиринт.
Гости продолжали прибывать, хозяин был одет в голубино-голубой мундир без знаков различия, его шелковистые волосы тоже отдавали голубизной, а тонкая талия была по обычаю того времени перепоясана шелковым шарфом. Его секретарь был весь в черном, с серебряными застежками на камзоле и такой же пряжкой на поясе. Озабоченное выражение его лица столь же бросалось в глаза, сколь незаметным было оно на лице находившегося рядом с ним юноши в голубом, обеспокоенность которого выдавали лишь его сапоги, постоянно искавшие себе место. Неожиданно в зале стало темно, и в окне-раме, как живая картина, появилась обнаженная танцующая фигура с повязанным вокруг бедер покрывалом. Трудно было определить, какого она пола, хотя грудь ее была обнажена. Эта грудь женщинам казалась мужской, а мужчины считали, что это грудь девочки. Когда танец окончился, фигура застыла в раме как нарисованная. Она стояла согнув в колене одну ногу, и молодому Опуичу это вдруг напомнило то положение, в котором он был подвешен к дереву по приказу капитана Тенецкого. Разница была только в том, что фигура не висела, а стояла.