Спокойные, спокойные, спокойные дни в кабинете в задней части дома — на столе клеенка, бюсты у стен, невидимые автомобили гудят и дребезжат, двигаясь к парку, солнце разливается во дворе за окном, скрытом от воров решеткой, бильярдные шары стукаются и катятся по сукну, тихая, очень тихая дверь владельца похоронного бюро, кошки, сидящие на тропинках лютеранских садиков на другой стороне улочки, подметенных и ухоженных, с едва видимыми следами датчанок — диаконесс, выходящих на резное и всегда свежевыкрашенное крыльцо своего дома.
Иногда меня больно ранило сравнение с его сыном, но я не возражал против Алкивиада, предоставив Эйнхорну быть в таком случае Сократом, к чему он и клонил. Наши предпочтения ничем не уступали титулам закованных в доспехи английских королей по отношению к Бруту. Если вы расположены видеть свой идеал в атмосфере античного совершенства и чувствовать себя своим в доме великого народа, не собираюсь препятствовать этому. Хотя не мог бы на сто процентов быть единомышленником такому человеку, как преподобный Бичер[73], внушавшему своей пастве:
— Вы боги! Вы чисты как хрусталь! Ваши лица сияют!
У меня не вызывают подобного оптимизма ни отдельные личности, ни группы лиц; я вообще считаю, что видеть вещи как они есть — редкий дар, особенно во времена порочные, поистине вавилонские, когда люди больше напоминают щебенку или вулканическую пыль, чем хрусталь, — во всяком случае, так воспринимают их те, в ком сохранилось изящество, — тогда лучший выход из положения прикинуться среднесортным кварцем. Интересно, где в мироздании по-настоящему отзовутся при восклицании «Homo sum!»[74]. Но я всегда был готов отчаянно рисковать, хотя Эйнхорн не производил на меня такого сильного впечатления, как хотел бы, своими банкирскими брюками, галстуком канцлера и бездействующими скрюченными ножками на предназначенном конкретно для него хитроумном изобретении, похожем на кресло парикмахера. Я никак не мог понять, считает он себя подлинным гением или наделенным чертами гениальности человеком; полагаю, он хотел поселить в окружающих сомнения. Не тот он был человек, чтобы вот так открыто всем заявить, что он не гений, когда такая возможность все-таки существовала, нечто вроде nolens volens***. Некоторые — например его единокровный брат Дингбат — считали его гением. Дингбат говорил направо и налево:
— Уилли — чародей. Дайте ему телефонный жетон в двадцать пять центов, он изловчится и наживет на нем целое состояние.
Жена безоговорочно соглашалась: да, муж — чародей. Она восхищалась всем, что он делал, а это было немало. Муж являлся для нее главным авторитетом, даже большим, чем ее кузен Карас, управляющий компанией «Холлоуэй энтерпрайзис энд менеджмент», тоже большой мастер делать деньги. Безнравственный, циничный, накачанный виски Карас, с безукоризненной деловой хваткой, одетый с иголочки, с кошачьей улыбочкой и глазами шантажиста, также вызывал в ней благоговение, но до Эйнхорна не дотягивал.
Эйнхорн не взирал со стороны на радости жизни. Он флиртовал то с одной женщиной, то с другой, особенно ему нравились девушки типа Лолли Фьютер. Свое поведение он объяснял тем, что пошел в отца. Председатель восхищался всеми женщинами, держался с ними добродушно, спокойно, ласково, снисходительно и лапал их, когда и где хотел. Мне кажется, те не слишком на него сердились из-за таких приветствий: ведь он у каждой выбирал то местечко, каким женщина больше всего гордилась, — румяные щечки, груди, волосы, бедра; он особым чутьем раскрывал все их секреты. Нельзя назвать это проявлением обычной похоти, нет, здесь было нечто соломоновское — отношение правителя в преклонном возрасте или стареющего морского льва. Большими, в старческих пятнах руками он щупал замужних, девиц и даже отроковиц, желая понять, что те сулят в будущем; никто на него не обижался, как и на изобретаемые им прозвища: Мандаринка, Саночки, Мадам Прошлый Год или Шестифутовая Голубка. Великолепный старый джентльмен. Счастливый и довольный. Видя, как он опутывает сетью нежности женский пол, можно было предположить развитие отношений между ним и женщинами, ныне состарившимися или умершими; кого-то из них он, возможно, встречал и сейчас, а при встрече трепал за нос или щипал за грудь.
Сыновья не унаследовали эту черту. Конечно, нельзя ожидать от молодых мужчин старческой безмятежности, но в них отсутствовала и склонность к объективности и раздумью. Дингбат был более романтичным. Не припомню времени, когда он не был обручен с какой-нибудь очаровательной девушкой. Отмывшись и нарядившись, он спешил к ней в безграничном почтении, близком к отчаянию. Иногда казалось, что он вот-вот расплачется от нахлынувших чувств; готовясь к свиданию, он выбегал из пропитанной ароматом духов ванной — волосы кудрявились на груди под распахнутой накрахмаленной рубашкой — и кричал, чтобы я принес корсаж от Блюгрена. Он всегда считал, что недостаточно хорош для них, и не знал, как им угодить. Но чем больше он боготворил своих избранниц, тем чаще сбегал к шлюхам, которых подбирал на «Гийон-Парадиз» и возил в «Форест-Презерв» в «стаце» или в маленькую гостиницу на Уилсон-авеню, владельцем которой был «Карас-Холлоуэй». Но в пятницу вечером на семейном обеде обязательно присутствовала очередная невеста — преподаватель фортепьяно, модельер, бухгалтер или просто девушка из приличной семьи с обручальным кольцом на пальце и прочими дареными украшениями; Дингбат сидел рядом в галстуке, напряженный, немного глуповатый, и уважительно обращался к ней хриплым унылым голосом: «дорогая», «Изабелла, дорогая», «Дженис, дорогая».
Эйнхорн, однако, не испытывал подобных чувств или испытывал их по другим поводам. Как и отец, он позволял себе шутливые вольности, но его шутки были иного порядка; это не означает, что там отсутствовала изюминка, просто он использовал их только для одной цели — обольщения. В шутках высмеивалась его беспомощность — он завел такой стиль, но в то же время намекал женщинам, что если они посмотрят ниже, то, к своему изумлению, увидят нечто стоящее, совсем не ущербное. Он сулил наслаждение. Демонстрируя свой сладострастный, чувственный шарм, он казался полностью безопасным, как мудрый священник или пожилой джентльмен, от которого незазорно принять и лестное подшучивание или щекотание, хотя на самом деле был нацелен только на одно, а именно на то, для чего сходятся мужчины и женщины. Он вел себя так со всеми: не ждал какого-то ошеломляющего успеха, но надеялся, что одна из них, красивая, прогрессивная, заведет с ним интрижку, вступит в тайную связь — может быть, слегка извращенную (он предлагал), почувствует, что это такое, привыкнет, будет страстно желать его. В каждой женщине он надеялся встретить именно это.
Он, Эйнхорн, не хотел быть калекой и не хотел искалечить собственную душу. Иногда он переживал ужасные моменты, понимая, что, неоднократно пытаясь примириться со своим состоянием, может потерять все и уподобиться волку в зоопарке, который бродит по клетке вперед-назад, вперед - назад и тычется мордой в углы. Но такое случалось редко, не чаще, чем прилив отчаяния у обычных людей, однако случалось. Заговорите с ним, когда он голоден, простужен и у него легкий жар, или неважно идут дела, или его положение недостаточно прочно и он не получает должного уважения и нужного количества писем — или когда сквозь множество элементов, из которых он соткал себе жизнь, вдруг проступает страшная правда, и тогда он скажет:
— Я решил: либо вновь буду ходить, либо выпью йод. Делал массажи, гимнастику и специальные упражнения, сосредотачиваясь на отдельной мышце и как бы собственной волей создавая ее заново. Но все полная чушь, Оги, и теория Куэ и так далее. Никуда не годится. И «Этого можно добиться», и прочая дребедень, о чем этот задавака Тедди Рузвельт[75] писал в своих книгах. Никто не знает, чего мне все это стоило, пока наконец я не понял, что нахожусь в тупике. Я не мог с этим смириться, но смирился. Не могу и сейчас смириться — и все же смиряюсь. Но как! Можно прожить со своей бедой двадцать девять дней, но приходит чертов тридцатый, когда у тебя нет сил и ты чувствуешь себя полудохлой мухой на первом морозце, и тогда ты оглядываешься по сторонам и думаешь, что похож на старика из моря, усевшегося Синдбаду на шею, — почему кто-то должен тащить на себе никому не нужный, завистливый хлам? Если бы наше общество было разумным, мне не отказали бы в эвтаназии. Или поступили бы как эскимосы, оставляющие стариков в иглу с запасом еды на двое суток. Да не смотри ты на меня с жалостью. Теперь иди. Узнай, не нужен ли ты Тилли.
Разговоры эти происходили на тридцатый день или еще реже, поскольку обычно Эйнхорн пребывал в добром здравии и ощущал себя полезным членом общества, к тому же экстраординарным, и похвалялся, что вряд ли найдется такая задача, которую он при желании не решил бы. И он действительно многого добивался. Чтобы остаться наедине с Лолли Фьютер, он смел всех со своего пути, устроив нам поездку в Найлс-сентер, чтобы показать председателю некую недвижимость. Для видимости Эйнхорн разложил перед собой папки и информационные материалы, чтобы убедить нас, будто собирается работать, — неторопливый, сосредоточенный, спокойный, он, надев очки в черепаховой оправе, подробно отвечал на наши последние вопросы и даже задержал отъезд, сообщив отцу о границах участка и удобствах: