— Ублюдок! — набросился Эмилиано на Ансельмо, схватив его за футболку. — Где ты это взял?!
Ансельмо молчал.
— Говори!
— Разве я не должен молчать?
Да, командир велел ему молчать. Но теперь Ансельмо должен был все рассказать, пока из забытой комнаты не вышли тени прошлого, такого далекого, что оно казалось выцветшим сном. Пока тени не начали расспрашивать его о долгом жестоком молчании. Пока они не начали кричать, кричал Эмилиано:
— Ты должен мне сказать, кто тебе это дал!
Светлячки велосипедных фар повернулись к Эмилиано, привлеченные его криком, как светом свечи.
— Мы не любим мопеды, — произнес голос по ту сторону стены из светлячков.
— Так и катитесь отсюда, — захрюкал Штанга.
— Нет, вы не поняли, — сказал Шагалыч, выныривая из света фар, — это вы должны катиться отсюда.
К тому моменту у Колизея собралось около тысячи велосипедистов, и теперь они окружали два мопеда как молчаливое войско. Троица нажала на газ в надежде распугать велосипеды ревом моторов, но они надвигались плотной стеной, смыкая ряды. В «Критической массе» началась цепная реакция. Кто-то выкрикнул:
— Прочь! Прочь! Моторы прочь!
Эмилиано сильнее нажал на газ, но рев поршней никого не испугал. Только разозлил всех. Одинокий крик поддержал второй голос, потом третий, четвертый. Голоса слились в хор, надвигавшийся гигантской волной, способной снести все на своем пути. Грета слушала гул волны и чувствовала себя каплей в этом потоке дыханий, мускулов и педалей. Маленькая и сильная. Заряженная энергией всей велосипедной братии. Она крепче сжала руку Эммы и присоединилась к хору, закричав изо всех сил:
— Моторы прочь!
У них не было выбора. Они были в меньшинстве и далеко от родного Корвиале. Эмилиано и его друзья должны были отступить под натиском «Критической массы». Они развернулись, резко рванули с места и вскоре исчезли в ночи. Толпа возликовала, провожая отъезд мопедов радостным переливом велосипедных звонков. Эмма смотрела вокруг, не веря своим глазам. Они их прогнали! Они прогнали этих трех негодяев как кроликов!
— Мы победили! — обрадовалась она, крепко обнимая Грету.
Грета стояла неподвижно, замерев от восторга перед только что пережитым незабываемым моментом, и по ту сторону объятий подруги увидела Ансельмо среди ликующей толпы.
Он стоял с непроницаемым лицом и смотрел на нее. Она хотела подбежать к нему, броситься на шею и попросить прощения. Она не была виновата, но готова была просить прощения, просто чтобы побыть с ним рядом. Но Лючия оказалась проворнее ее.
— Выпусти-ка меня! Быстро! — сказала она Шагалычу приказным тоном.
— Хорошо-хорошо, но что… — бормотал художник, разводя руки, чтобы она могла спрыгнуть с рамы.
Не дав ему закончить, Лючия спрыгнула на землю и побежала к Ансельмо.
— Послушай, я должна тебе сказать, — начала она без всяких вступлений, — что дневник у тебя украла я. Грета тут ни при чем. Она не хотела, чтобы мы его читали. Она вырвала его у нас и понесла тебе. А потом появились эти негодяи, но она не виновата. Во всем виновата я одна.
Лючия выпалила все это на одном дыхании. У нее было чувство, что остановись она хоть на долю секунды — и у нее никогда не хватит духу сознаться в том, что она сделала.
Ансельмо смотрел на нее, не произнося ни звука.
— Ты должен мне верить. Я говорю правду. Я…
— Я умею отличить правду от лжи, — прервал он Лючию и вдруг улыбнулся: — И потом ты бы не смогла соврать, даже если бы очень захотела.
Это правда, врать Лючия не умела. Но она еще не закончила.
— Я хотела попросить у тебя прощения. Хотя это и не поможет тебе вернуть дневник.
— Не поможет, — согласился Ансельмо. Но слова Лючии вернули ему нечто намного более дорогое: Грету. Он повернулся к ней и поймал ее взгляд, испуганный и неуверенный.
— Лючия! — позвала подругу Эмма, заметив, что происходит. — Подойди-ка сюда, мне надо тебе кое-что сказать.
Лючия нерешительно двинулась к Эмме, оставив Ансельмо и Грету вдвоем блуждать в глазах друг друга.
— Что?
— Пойдем, им надо поговорить… — заговорщически зашептала Эмма.
— Но я…
— Никаких «но»! Все равно это бесполезно. Не видишь?
— Что?
Эмма пожала плечами и улыбнулась, как перед фактом, который уже свершился и ничего нельзя исправить.
— Любовь.
Эмилиано вдавил педаль газа до конца и, если бы мог, поехал бы еще быстрее, чтобы прорваться через очарование Вечного города как сквозь занавес невыносимо скучного спектакля. Он ненавидел центр Рима: большие дома, квартиры с панорамными видами, туристы, пасущиеся, как коровы на лугу, автобусы, выстроившиеся в хвост перед светофорами. Он никогда сюда не ходил, и сегодня не должен был приходить. Он посмотрел, как в зеркальце заднего вида мопед Штанги стремительно превращается в маленькую точку, и захотел, чтобы вместе с ним так же быстро исчезло все остальное, как будто ничего не было. Он хотел шумом мотора стереть все воспоминания из своей памяти, и в первую очередь — воспоминание, хранившееся внутри белого пакета.
Он не видел его много лет и с радостью забыл о нем. Мотоцикл вылетел на набережную и понесся через мост. Глядя на медленную черную воду, Эмилиано вдруг подумал, что можно остановиться и выбросить пакет в реку, туда, где его никто не найдет. Но он не остановился. Он поехал, дальше, домой, где автобусы ходили редко, квартиры были маленькими, а туристов не было вовсе.
Это была его земля. Эмилиано затормозил и посмотрел на Змеюку: плоская горизонтальная конструкция, прямая линия, вытянувшаяся у его ног.
Это был его дом.
Эмилиано остановил мотоцикл перед отцовским гаражом и открыл дверь, не выпуская из рук белого пакета. Протиснувшись сквозь трубы, души и унитазы, он подошел к шкафу, притаившемуся в углу, выдвинул верхний ящик и ключом от мотоцикла приподнял двойное дно: в тайнике лежало с десяток небольших прозрачных пакетов с разноцветными таблетками. Каждый из них стоил около тридцати евро и предлагал несколько часов веселья и забвения. Эмилиано сунул между ними белый пакет: о тайнике никто, кроме него, не знал, здесь пакет будет надежно спрятан. Потом он положил дно ящика на место и сильно придавил ладонями. Попробовал еще сильнее, словно желая пробить второе дно и раздавить таблетки. И тут он понял, что все бесполезно, снова достал из ящика белый пакет и вынул из него забытое воспоминание.
Золотая булавка, усыпанная блестящими черными камешками. Маленькая золотая булавка в форме ласточки с распростертыми крыльями и алмазным глазом размером с сердцевинку ромашки.
Эмилиано вдруг вернулся в те давно прожитые годы.
Темно-зеленое пальто и рука в морщинах и пигментных пятнах. Она сжимала руку Эмилиано и вела его на качели. Голос пожилой женщины за спиной. Лети, говорила она. И подталкивала его в спину теплыми ладонями. Касания и отрывы ее ладоней скандировали радостный ритм абсолютного детского счастья. Эмилиано летал на качелях, назад и вперед, а ласточка покоилась на пальто его бабушки. Спокойная и неподвижная. Она ждала его.
Она ждала его десять лет в зеленом гнезде бабушкиного пальто. Потом Эмилиано тайком сорвал ее и обменял на первую партию наркотиков. Ему нужно было с чего-то начинать. Он хотел изменить свою жизнь. С того дня его жизнь действительно переменилась навсегда.
Между ними было десять шагов, или три оборота педалей. Они выбрали педали, одновременно, в полной уверенности, что каждый подъем и каждый спуск, все повороты, падения, торможения и разгоны, все, что они встречали на пути, пролетая километры на своих велосипедах, — во всем этом был только один смысл: оказаться сейчас в этом месте. Вместе.
Люди, как круги, вместе составляют бесконечность. Велосипедисты, как колеса, вместе создают бесконечное движение.
И они должны были двигаться.
— Нам надо поехать забрать дневник, — начала Грета.
Ансельмо зажмурил глаза, словно ослепленный неожиданным сиянием. Вокруг ее крошечного силуэта вспыхнули красные огоньки, которые тянулись в темное небо длинными языками пламени. Она была очень красива, похожа на разъяренного и неумолимого рыцаря с глазами, полными мягкой зеленью листвы.
— Нет, не сейчас, — сказал Ансельмо, узнав огоньки перемены, — сейчас нам надо ехать в другое место.
— Куда? — спросила она удивленно.
— Езжай за мной.
«Критическая масса» стартовала в праздничном свете фар под звуки веселых звонков. Ансельмо и Грета поехали в противоположную сторону.
Подъем, от которого перехватывало дыхание, петлял и терялся в темноте соснового бора за стеной, окружавшей Целийский холм.
Таинственный и возвышенный подъем — как воздух, что шуршал в их легких, распахнутых звездам.