— А иди ты, Лёвка, к нам работать. Там почти все наши, а у тебя и фамилия русская, и должность стартовая отменная, и член ты. Чего тебе в этом комбинате задрипанном делать? У нас скоро должность начальника отдела освободится, так я тебе протекцию составлю. Я и перешел.
Рыжий уже еле стоял на ногах и слова давались ему с большим трудом. Он икнул, посмотрел на часы и, бормоча: «Всё, спать, спать», неверным шагом направился к двери.
Мы залезли на верхние нары, Анатолий улёгся внизу. Было слышно, как рыжий обильно поливает снег, что-то бормоча и вскрикивая. Наконец он с грохотом скатился по заснеженным ступенькам и, ударившись о дверь, впал в комнату.
— Прямо как ты днём, — хихикнул он.
— Лёвка, свет прикрути, оставь только слабенький, а то мы тут ночью головы порасшибаем.
— Буйсделано, — весело пообещал рыжий, — айн момент.
Он был совершенно пьян и простые движения давались ему с большим трудом. Лампа качалась, и бесформенная тень Льва Михайловича скакала по пустой стене, словно пытаясь поймать за хвост невидимую удачу. Свет выставился на уровне свечи, когда послышались шаги и в блиндаж тяжело вступил Кузьмич. В полумраке его почти не было видно, и только на стене возникла вторая тень. Кузьмич ткнул Лёвку в грудь невесть откуда взявшейся палкой и забормотал:
— Я узнал тебя, аспид рыжий, ты думал, не узнаю, а я узнал! У, волчара зубастый, под расстрел хотел меня подвести?
Лёвкина тень попыталась отвести палку, но тень Кузьмича крепко прижимала её к груди.
Две тени, связанные палкой, метались по стене, являя зрителям фантастические картины китайского театра теней.
— Успокойся, — бормотала Лёвкина тень, — сядь, я всё объясню. Я не виноват, я всё хотел по честному. Послушай…
Но тень Кузьмича не слушала и твердила своё:
— Аспид зубастый, диверсант заморский, моими руками сделал, а сам чистеньким остался, вражина.
— Кажется, сейчас рыжему будут баки заколачивать, — шепнул я Витьке, — как думаешь, кто победит?
— Пролетариат, конеч…
Он не успел договорить. Раздался жуткий грохот, со стола посыпалась посуда, и комната наполнилась едким пороховым дымом, смешанным с чем-то очень резким и неприятным.
Кузьмич засветил лампу на полную мощность, и мы увидели Льва Михайловича, лежащего спиной на столе, Кузьмича, стоящего с ещё дымящимся ружьём и чёрное пятно на свекольной рубашке, медленно сползающее с груди на стол. Кузьмич внимательно вглядывался в запрокинутое лицо, ещё мгновение назад принадлежавшее живому человеку.
— Это он, — выкрикивал в пространство Кузьмич, — я узнал… точно он… под расстрел хотел подвести…
Я вдруг заметил, что мы с Витькой сидим на нарах, крепко сцепившись руками, и дрожим общей резонирующей дрожью. Внизу послышалось движение, и с нар поднялся Анатолий. Те несколько шагов, что отделяли его от стола, он проскользнул каким-то мягким кошачьим движением, стараясь ни к чему не прикоснуться и ничего не задеть. Кузьмич, с ружьём в руках стоявший над поверженным Львом, представился мне иллюстрацией к произведениям Джеймса Фенимора Купера: старый бледнолицый охотник рассматривает тело застреленного им индейца.
— Да, старик, натворил ты делов, — Анатолий покачал головой и сочувственно посмотрел на деда.
— Это он, Толюшка, тот аспид, про которого я говорил. Я узнал его… Под расстрел меня хотел…
— Включись, дед! — Анатолий громко хлопнул в ладоши, — Ты хоть понимаешь, что сейчас Лёвку грохнул?
— Кто?
— Конь в пальто, старый придурок! Ты, из этого самого ружья.
Кузьмич ошалело посмотрел на ружьё, распростёртого на столе Лёву, Анатолия и, осторожно положив ружьё на лавку, плюхнулся рядом и зарылся лицом в ладони.
— Догнал меня рыжий, значит… Подвёл таки под расстрел… — неслось из-под ладоней, — Господи, что же теперь будет?
В пошатнувшейся голове Кузьмича всё смешалось и мысли наезжали одна на другую.
— Судить тебя будут, идиота, — жёстко ответил Анатолий и скрылся под нарами.
— Как же, Толюшка? — истерично визжал Кузьмич, — Я всю войну прошел и ни разу никого не убил, а тут такое…
— Отличная фраза, старик! Запомни — на суде скажешь, может год скостят, — зло ответил Анатолий и вышел на середину комнаты. Был он уже одет и держал свой рыбацкий сундучок, пешню и шапку.
— Прекрати выть. Все слушайте меня внимательно! — Анатолий произнёс это таким жёстким тоном, что старик замолчал и напрягся, — Ты, Витька, сейчас оденешься и пойдешь в деревню, благо дорогу знаешь. Напротив магазина живёт участковый, ему всё и расскажешь. Ты, малец, карауль деда, чтоб ещё чего не натворил. Теперь самое главное: про меня ни слова, поняли? Мне с легавыми по этому делу контачить мазы нет. Ясно? На крайний случай, если вдруг эти деревенские детективы докопаются, что здесь ещё кто-то был, то ответ: был кто-то, но порыбачил, зашел, поел и сразу уехал часов в пять, полшестого. Ясно? Дед, ты уразумел? А вы, мальцы, поняли?
Мы закивали головами.
— Вот и хорошо. И смотрите, не вляпайте меня в эту историю, не то найду и головки поотвинчиваю против резьбы. Теперь последнее. Лёвке уже ничем не помочь, а вот деду помочь можно. Будете помогать или нет, дело ваше, а ты, старый, и на следствии и на суде держись одного: Лёвка сам виноват. У тебя живность какая есть? — неожиданно поинтересовался он.
— Какая живность, Толюшка? — опешил старик.
— Ну, не знаю… корова, свиньи, коза, наконец…
— Нет ничего, Толюшка, Только три кура да петух в сарайке за домом бегают.
— Вот и хорошо, значит было, что защищать. Слушай и запоминай. Дело было так. Малец на лыжах по лесу бегал, увидел волчьи следы, пришел и рассказал. Было это? — мы кивнули, — А раз было, то и сочинять не надо. А у тебя на днях собака пропала, и ты решил, что её волк утащил. И тут всё правда. Вы тут вчетвером посидели, выпили, байки рыбацкие потравили и пошли спать часов в одиннадцать. Лёвка крепко надрался, еле на ногах стоял. И это правда — он не меньше бутылки высосал. Ты, Кузьмич, пришел к себе, и вдруг тебе волчий вой услышался. А в сарайке у тебя живность обитает, ты и решил, что волк теперь за курями пришел. Зарядил ты ружьё и решил волка подстеречь. Вышел во двор, но тут сообразил, что ждать может и час и два придётся, а как выстрел грохнет среди ночи, гости перепугаться могут, ты и спустился в блиндаж предупредить, чтоб не боялись. Мальцы уже легли, а Лёвка свет регулировал, вот ты ему и сказал. А теперь запоминай главное: Лёвка про волка услышал, вцепился в ружьё и давай к себе тянуть: «Я волка положу!» Ты же не можешь пьяному ружьё доверить, правда? — Кузьмич быстро закивал головой, — Вот ты и потянул его к себе. Лёвка к себе, ты к себе, курок, видать, зацепился за телогрейку и взвёлся, а уж как грохнуло, ты и понять не можешь.
— Должно, снова зацепилось, — оживлённо встрял дед.
— Уразумел, значит. Держись этого и получишь по нижнему краю, а мальцы поддержат, так вообще условно дадут. Не вздумай ствол обтереть — в Лёвкиных отпечатках твоё спасение. Ты заучивай пока, они раньше утра всё равно не появятся.
Анатолий направился к двери, но остановился перед телом:
— Прощай, Лёвка! Не успели мы с тобой дело начать, ну да ладно. Одно тебе скажу: от судьбы, Лёвка, не убежишь, как фамилию ни меняй. Написан тебе на роду карачун, вот он к тебе и пришел, только громким он у тебя получился. Прощайте все!
Анатолий вышел и вскоре послышался шум отъезжающего вездехода.
Мы, наконец, расцепили руки и сползли с нар. Витька стоял белее снега, и нервная дрожь пробегала по его лицу, кривя губы в полубезумную гримасу. Он молча протянул мне душегрейку и натянул на себя тулуп и малахай. Взяв пешню, он так же молча вышел во двор, и я поспешил за ним. Шел лёгкий снежок, но мороз был градусов пятнадцать.
— Если снег не закончится ещё часа два, то следы машины занесёт.
Витька не ответил. Мы постояли пару минут молч, а и Витька с трудом выдавил из себя:
— Деду поможем?
— Надо бы, он и так за эти десять лет настрадался, а рыжему и впрямь уже всё равно.
Витька молча повернулся и пошел в сторону деревни. Я спустился в блиндаж. Увидев меня, Кузьмич сразу затараторил:
— Он за ружье хвать… Сам, говорит, волка положу… А я разве могу пьяному ружьё? Я к себе, а он к себе… Вот он и взвёлся… Он сам виноватый…
Я выскочил во двор, находиться в блиндаже было невыносимо. Прыгать несколько часов на морозе было тоже невыносимо, и мне пришлось пойти в избушку. Пройдя сени, я очутился в крохотной, метров десять-двенадцать комнатушке, освещенной светом горящей перед иконкой лампады. Допотопная кровать с никелированными шариками, канцелярский, явно списанный, стол, два таких же стула да тумбочка, со стоящим на ней керогазом, заполняли практически всё свободное, оставшееся от печки, пространство. Комната была насыщена запахами одинокой неухоженной старости, и мне стало безумно жаль этого полусумасшедшего, прожившего тяжеленную жизнь старика, почитавшего верхом блаженства прийти в эту убогую комнатку и закрыть за собой дверь.