Лоли Регаладо, гордая тем, что ее оправдали, возмущается решением суда. Послать Рохелио к воспитательницам в детский сад – все равно что пустить лису в курятник, да еще дать ей в придачу нож и вилку, заявляет она.
Селия с грустью наблюдает, как ее соседи выходят из зрительного зала, оживленно обсуждая следующее по очереди дело про «мотель любви», которое должно рассматриваться в январе. Иларио и Вивиан Ортега, живущие по соседству с Селией, обвиняются в том, что нелегально сдавали любовным парочкам две комнаты в своем доме на побережье с почасовой оплатой. Селия боится, что для жителей Санта-Тереса-дель-Мар и следующее заседание станет чем-то вроде мыльной оперы.
Снаружи продавец арахиса продолжает обслуживать толпу. Он и Селии предлагает пакетик, и та берет без всяких упреков. Затем неспешно возвращается в свой кирпичный домик на берегу моря, отправляя в рот один орех за другим.
* * *
В тот же день поздно вечером Селия качается на плетеных качелях и разглядывает расшитое звездами небо, как будто этот причудливый узор что-то для нее значит. Но ночное небо совершенно, как диадема, и абсолютно непостижимо.
Селия идет на кухню и разогревает на плите молоко, потом подслащивает его несколькими кусочками сахара. Как же так, она помогает соседям и совершенно не может помочь собственным детям? И Лурдес, и Фелисии, и Хавьеру уже немало лет, но они одиноки, глухи и слепы к миру, друг к другу, к ней. Они не могут найти утешения, они живут только прошлым, которое заражено разочарованием.
Дочери не понимают ее преданности Вождю. Лурдес присылает ей снимки кондитерских изделий из своей булочной в Бруклине. Каждый сверкающий эклер – граната, нацеленная в политические убеждения Селии, каждое клубничное пирожное доказывает – маслом, яйцами, кремом – успех Лурдес в Америке и напоминает о постоянном дефиците на Кубе.
И Фелисия огорчает ее не меньше. «Мы умираем под постоянным надзором!» – стонет она, когда Селия пытается объяснить ей достоинства революции. Никто не голодает, всем оказывается медицинская помощь, никто не живет на улице, все, кто хочет, работают. Но ее дочь позволяет себе роскошь сомнений, пустой траты времени, расточительности.
Селия уверена, что, заинтересуйся Фелисия делом революции, она обрела бы цель в жизни, у нее появился бы шанс принять участие в чем-то большем, чем она сама. В конце концов, разве все мы не часть величайшего социального эксперимента в современной истории? Но дочь способна только смаковать свои несчастья.
Ничто не может нарушить постоянное безразличие Фелисии. Ни те две недели, которые она провела в горах, на сборах, ни те полтора дня, когда рубила сахарный тростник. Фелисия вернулась с полей, жалуясь на боли в пояснице, на изрезанные руки. А еще она поклялась никогда не класть в кофе сахар. Ни крошки сахара.
Врачи, лечившие Фелисию, рекомендовали ей заниматься в театральной студии. Они утверждали, что многие оппозиционеры в конце концов примирились с революцией благодаря игре в театре. Но Фелисия не выказала ни малейшей склонности к игре. Селия с огорчением убедилась, что таланты дочери проявляются в непревзойденном повседневном драматическом представлении. На почте, на площади или в салоне красоты, где Фелисия работала, она могла бы заработать бурные аплодисменты и дождь из красных гвоздик.
Селия роется в ящике комода в поисках любимой фотографии сына. Он высокий и бледный, как и она, и у него так же, как и у нее, родинка на левой щеке. Хавьер в пионерской форме, новой и светлой, как революция, как его веселое лицо. Она не может представить его старше, чем на этой фотографии.
Сыну было почти тринадцать, когда победила революция. Те первые годы оказались очень трудными, и не из-за нужды или карточной системы, которая была необходима – Селия знала это, – чтобы перераспределить государственные ресурсы, а из-за того, что Селия и Хавьер вынуждены были скрывать свое восхищение Вождем. Муж не потерпел бы, чтобы в его доме хвалили революцию.
Хавьер никогда не конфликтовал с отцом в открытую, его противостояние было тихим. В 1966 году он тайно уехал в Чехословакию, ни с кем не попрощавшись.
Три года назад, после смерти отца, Хавьер прислал ей длинное письмо, в котором писал, что он преподает биохимию в Пражском университете и читает лекции на русском, немецком и чешском. Он не упоминал о своей жене даже вскользь, но написал, что говорит по-испански с маленькой дочкой, чтобы когда-нибудь она смогла разговаривать с бабушкой. Это растрогало Селию, и она написала отдельную записку Ирините, призывая ее изучать испанский и обещая научить плавать.
В последние годы сын писал ей лишь изредка, да и то лишь торопливые записки, набросанные, как казалось Селии, между лекциями. Он очень редко писал что-нибудь по существу, как будто для нее годились только самые поверхностные новости. Больше всего она узнавала о Хавьере из семейных фотографий, которые регулярно присылала на Рождество невестка Ирина. Селия видела на этих фотографиях, как ее сын становится старше, и рот у него становится упрямым, как у отца. И все-таки было что-то беззащитное в его глазах, это трогало Селию и напоминало ей прежнего маленького мальчика.
Уже в постели Селия так приспосабливает груди, чтобы удобнее было спать на животе. Каждое утро она просыпается на спине с раскинутыми руками и ногами, а покрывало валяется на полу. Она не может понять, почему спит так беспокойно. Сны кажутся ей просто вспышками света, высвечивающими отрезки ее жизни.
Селия закрывает глаза. Ей не хочется признаваться себе в том, что, несмотря на всю свою общественную деятельность, она порой чувствует себя одиноко. Это совсем не то одиночество прошлых лет, вынужденной жизни у моря, это одиночество, возникшее из-за невозможности разделить с кем-нибудь свою радость. Селия вспоминает дни, проведенные на крыльце, когда ей казалось, что маленькая внучка читает ее мысли. В течение многих лет Селия разговаривала с Пилар по вечерам, но потом их связь внезапно прервалась. Селия понимает, что один период понимания между ними закончился, а новый еще не начался.
Лус Вильяверде(1976)
У моего отца были огромные руки, и он нервничал, с трудом управляясь с маленькими вещицами – высунувшейся ниткой на пиджаке, сломанной спичкой, крошечными запонками. Он прикасался к вещам нежно, словно юная девушка. Я видела, как он однажды пришивал малюсенькую пуговичку к моему платью и еще потом, когда снимал черную маску с проститутки.
Мой отец был красивый. У меня есть его фотография. Мама его погубила.
Сейчас у него под ногтями глубоко въевшаяся грязь, а лицо и шея покрыты зажившими шрамами. У него всего одна рубашка в горошек, рукава которой он всегда закатывает до локтей, и пара грязных брюк с обвисшим задом. Морщины на его лице такие глубокие, будто каждая из них появилась от какого-нибудь тяжкого бедствия, а не от постепенно накопившейся печали. Зубы у него потемнели и почти сточились, и он, как младенец, ест только протертую пищу. Он держит обручальное кольцо в голубой бархатной коробочке с тугой пружинкой. Я помню, как он легко снимал и надевал кольцо, как будто оно было смазано маслом, и все, что он делал без кольца на пальце, не считалось. Мой отец не мог жить без приключений.
После того как мама подожгла папу, мы поняли, что он не вернется. И действительно, мы не видели его девять лет. Но я фантазировала, как он придет и заберет нас с Милагро от мамы и ее кокосов. Мы хранили шарфы, которые он привез нам из Китая, когда нам было по два года, шелковые, с журавлями. Не важно, что мы тогда были слишком маленькими и не могли их носить, он просто думал, что мы их наденем, когда вырастем. Я воображала, как лечу на спинах этих журавлей, лечу к нему.
Мы с Милагро врали друзьям, когда нас спрашивали про отца. «Он к нам вернется, – говорили мы. – Он задерживается в Австралии». Но потом мы перестали врать. Что толку? К тому времени у всех родители поразводились, так что было уже все равно.
К счастью, у меня есть Милагро, а у Милагро есть я. Мы как двойная спираль, тугая и непроницаемая. Поэтому мама не может нас понять.
– Ты знаешь, что такое раковины? – спросила она однажды Милагро медовым голосом. – Это драгоценности богини моря. Они приносят удачу, все так говорят. Ты моя раковинка, Милагро.
А потом мама повернулась ко мне и сказала:
– А ты, Лус, ты свет в ночи, который сторожит наши сны. Ты охраняешь самое драгоценное.
Это было так на нее похоже. Красивые слова. Бессмысленные слова, которые не касались нас, не помогали нам, которые делали нас пленницами ее выдуманного мира.
Мы с сестрой называли ее «не-мама». Например, не-мама опаляет цыпленка и ругается в кухне. He-мама опять слушает пластинку и танцует в темноте сама с собой. Посмотри-ка, не-мама жалуется сама себе. Она хочет, чтобы мы говорили, что любим ее. Когда мы этого не делаем, она смотрит мимо нас, как будто видит других девочек за нашими спинами, девочек, которые скажут ей только то, что она хочет услышать.