Кто— то может предложить новую тему: «А есть ли человек, который добрей к животным, чем Эдвард Блум?» «Если есть такой, покажите его мне; хочу посмотреть на него. Вот я помню, каким добрым был Эдвард к животным еще мальчишкой, ко всем без исключения…»
Эдвард, конечно, не слишком часто бывает в Спектере; в лучшем случае приезжает раз в месяц на пару дней. И пусть на деле их новый богатый хозяин появился в городе как-то под вечер на разбитой машине, под такой же вот вечер, когда миновали сорок лет его жизни, горожане занимаются тем, чем всегда занимались, — рассказывают всяческие байки, но теперь вместо незатейливых рыбацких историй, которыми они довольствовались прежде, это история жизни Эдварда Блума за пределами Спектера, она занимает их, о такой они мечтают для себя, и ею-то он наконец начинает жить в их сознании: Эдвард Блум дал им новую жизнь, они — ему.
И кажется, он считает, что это отличная идея.
То есть не похоже, чтобы он был против.
Но это другая история. В этой же у Дженни не все так хорошо. Так и должно было случиться, не правда ли? Молодой женщине, только недавно покинувшей болото, красивой как никто и никогда, приходится подолгу оставаться одной. О, эти черные дни, когда проходит ее молодость! Она любит Эдварда Блума — и кто сможет осудить ее за это? Нет человека, который не любил бы его. Но он, Эдвард, владеет ключом от ее сердца и, когда уезжает, увозит его с собой.
Что— то немного странное происходит с Дженни, все начинают это замечать. Как она теперь сидит день и ночь у окошка и смотрит вдаль. Люди идут мимо и машут ей, но она их не видит. То, на что она смотрит, где-то очень далеко. Ее глаза горят. Не моргают. И на сей раз Эдвард отсутствует долго, дольше, чем прежде. Все скучают по нему, но особенно Дженни. Дженни скучает по нему больше всех, а потом происходят невероятнейшие вещи.
Кто— нибудь мог бы сказать Эдварду кое о чем, когда он привел ее с болота, о ее странности. Но, похоже, никто не знал Дженни Хилл или ее родителей. Хотя как она двадцать лет жила на болоте и ни единая душа не знала об этом? Может ли быть такое?
Нет, не может. Ну а если никто ничего не говорил Эдварду потому, что это все походило на выдумку? Он был так счастлив. Она в то время казалась милой молодой женщиной. Да она и вправду была очень милая.
Но теперь это осталось в прошлом. Никто из тех, кто видел Дженни Хилл, сидящую с безучастным и угрюмым видом у окошка, не говорил себе: «Какая милая женщина». Нет, люди говорили: «У этой женщины дурное настроение». А глаза у нее горели. Право слово! Люди, которые проходили в сумерках мимо ее дома, клялись, что видели слабые желтые огоньки в окошке, два огонька, ее глаза, горевшие на ее лице. И им становилось жутковато.
Сад, конечно, скоро начинает дичать. Сорняки и ползучие растения заглушают кусты роз, которые в конце концов сохнут. Нестриженая лужайка зарастает травой, становящейся все выше и наконец ложащейся под собственной тяжестью. Сосед хочет помочь ей в саду и во дворе, но когда стучится к ней в дверь, она не отвечает.
Дальше все происходит слишком быстро, чтобы кто-нибудь успел что-то сделать, поскольку все загипнотизированы отчаянием, исходящим от маленького белого домика. В считанные дни разросшиеся лианы укрывают его со всех сторон так, что и не догадаешься, что в их гуще вообще что-то есть.
Потом начинается дождь. Он идет не прекращаясь много дней. Озеро переполняется, плотина, того гляди, прорвется, и во дворе вокруг домика Дженни собирается вода. Сначала это небольшие лужицы, которые соединяются, растут и наконец заполняют все, вокруг нее одна сплошная вода. Она течет на улицу и подступает к дому по соседству. Водяные змеи обнаруживают заводь и поселяются в ней, деревья, чьи корни не могут держаться за размокшую землю, падают. На упавшие деревья вылезают отдохнуть черепахи, и стволы покрываются мхом. Прилетают птицы, каких здесь никогда прежде не видели, и вьют гнезда в трубе домика Дженни, а по ночам из густых темных зарослей доносятся крики неведомых зверей, заставляя горожан дрожать в своих постелях.
Достигнув определенных размеров, когда дом оказывается окруженным со всех сторон пространством глубокой, темной воды, болото перестает расти вширь. Наконец возвращается мой отец и видит, что произошло, но к этому времени болото уже слишком глубокое, дом стоит слишком далеко, и хотя он видит ее горящие глаза, добраться до нее он не может и едет обратно, домой, к жене и сыну. Странствующий герой возвращается, он всегда возвращается к нам. Но когда он снова уезжает по делам, то каждый раз по-прежнему едет сюда, он зовет ее, но она не отвечает. Он больше не может быть с ней и вот почему выглядит таким печальным и усталым, когда возвращается домой, и почему так мало рассказывает о своих поездках.
Смерть всегда является неожиданно. Даже меня ее приближение застало врасплох. Я был на кухне, делал себе бутерброд с арахисовым маслом и джемом. Мать стирала пыль с верха оконной рамы, ту пыль, которую никогда не видишь, пока не влезешь на стремянку и не заглянешь туда, чем она и занималась, и я помню, как подумал, что за несчастная и ужасная у нее жизнь, если даже в тот момент, когда возвращается мой отец, ей приходится вытирать пыль с рамы, где ее вообще незаметно. Он вернулся днем, часа в четыре, что странно, потому что я не мог припомнить, когда последний раз видел, чтобы он приезжал до захода солнца, и, взглянув на него при дневном свете, я понял, в чем дело: он выглядел неважно. Больше того, он выглядел ужасно. Он бросил что-то на стол в столовой и пошел на кухню, жесткие подошвы его туфель стучали по свеженадраенному полу. Мать слышала его шаги и, когда он вошел в кухню, осторожно спустилась со стремянки, бросила тряпку на кухонный стол рядом с хлебной корзинкой, повернулась и взглянула на него с выражением отчаяния, не могу назвать это иначе. Она знала, что он собирается сказать ей, сказать нам. Она знала, что он проходил все те тесты, биопсию, и они в своей мудрости считали лучше скрывать это от меня, пока не получат окончательного ответа, и сегодня ответ стал известен. Потому-то она и вытирала пыль, скопившуюся на верху оконной рамы, потому что сегодня станет известен результат, и она не хотела думать об этом, не хотела сидеть и думать только об одном — что именно узнает сегодня.
Итак, она узнала.
— Он везде, — сказал отец. — Вот так-то. Везде, — сказал он и пошел из кухни, мать поспешила за ним, оставив меня гадать, что, в конце концов, происходит и почему родители так встревожены. Но недолго я гадал.
Я все понял еще до того, как они мне рассказали.
Однако он не умер. Пока. Вместо того чтобы умирать, он начал плавать. У нас давно был бассейн, но отец никогда особенно не увлекался плаванием. Теперь, когда он все время сидел дома и нуждался в физических упражнениях, он почти не вылезал из бассейна, словно родился в воде, словно вода его родная стихия. Он плавал так, что залюбуешься. Скользил, почти не подымая брызг. Его длинное розовое тело, покрытое шрамами, чешуйками отмершей кожи, синяками и ссадинами, блестело, отражаясь в зеркальной глади воды. Он так проникновенно загребал воду, словно ласкал ее, а не использовал ее сопротивление, чтобы плыть вперед. Ноги двигались по-лягушачьи равномерно и четко, а лицо погружалось в воду, словно целуя ее. Это продолжалось часами. От долгого пребывания в воде кожа отмокала и мягчела, становилась белой в складках; однажды я видел, как он медленно, методично отдирал слои этой комковатой отмершей кожи, как у змеи в линьку. Почти все остальное время он спал. Когда же не спал, я, бывало, ловил его напряженный взгляд, устремленный в неведомое, словно ему открылась некая тайна. Наблюдая за ним, я видел, как с каждым днем растет его отчужденность, и не только по отношению ко мне, но и по отношению к этому месту и времени. Видел, как западают его глаза, утратившие огонь и страсть. Как усыхает и увядает его тело. Как он будто прислушивается к голосу, слышимому ему одному.
Я находил некоторое утешение в том факте, что все это происходит ему во благо, что все каким-то образом завершится счастливо и что даже эта его болезнь — метафора чего-то еще: это означало, что он устал от мира. Все стало таким обыкновенным и понятным. Никаких больше великанов, ни всевидящих стеклянных глаз, ни речных девушек, которым он мог спасти жизнь и которые могли появиться потом, чтобы спасти жизнь ему. Он стал всего лишь Эдвардом Блумом: Человеком. Я увидел его, когда он переживал трудный момент. И в этом не было его вины. Просто мир утратил ту магию, которая сообщала такую грандиозность его жизни.
Болезнь была его пропуском в лучший мир.
Теперь я это знаю.
Тем не менее для нас это было лучшее, что могло произойти, это странствие, из которого не возвращаются. Ну, может, не лучшее, но, с учетом всех обстоятельств, не самое плохое. Я видел его каждый божий вечер — чаще, чем до болезни. Но он был все тем же, прежним моим отцом, даже теперь. Чувство юмора ничуть не пострадало. Не знаю, почему это кажется мне важным, но это было важно. Думаю, в некоторых случаях это указывает на определенную жизнестойкость, силу воли, неукротимость духа.