В вестерне «Однажды на Диком Западе» Клаудия Кардинале сказала, что они могут хоть все перетрахаться, и ничего в этом страшного, если есть чан горячей воды. Все останется так же, придется только волочить за собой еще одно сальное воспоминание.
Д. ходит в корчму, не пропускает ни одного вечера, водит знакомство с хозяином, его обожают, обожают воеводинских венгров, нас всех. Естественно, его родственники живут неподалеку, и когда приезжают погостить, останавливаются у Д., поэтому мы тоже можем пожить в его квартире в Дубровнике, если окажемся в тех крах, ведь он живет у своей подруги. Квартира в центре Дубровника.
Селиться в Дубровнике нам не хочется, даже на десять дней. Мы привязались к этой нейтральной территории, к канижайскому хозяину, к сломанному держателю туалетной бумаги, скрипучей двери, заправке, к пропахшей рыбой общей кухне, к вечно сохнувшему белью.
Несколько месяцев они жили в подвале. Больше хозяин не рассказывал, все остальное мы и сами видели, осколками изрешеченные тротуары, стены, будто поп-корн на летней кухне взрывался, такие стены в Купари.
На последних пустых страницах «Птичьего чучела» он карандашом набросал карту — единственный, по-моему, литературный сувенир из Сараева. Он верил, что всего можно избежать, сараевские девушки озорно хохочут на невозможных шпильках, в магазинах старики ковыляют между полками самообслуживания, посетители кафе с полуулыбчивым приоткрытым ртом смотрят на улицу — все это непонятные и далекие воспоминания.
Я думала о невыразимом: совсем как я уехала домой, так же сараевский студент уехал в одном из набитых автобусов. Так выжившие выбирают обычай молчания, потому что так они могут начать снова — задыхаясь и слушая — тот, кто не был выжившим, не был участником, не может начать разговор.
После возвращения в Дубровник больше мы в доме отдыха для военных не бывали. Там остались цикады. А мы с остальными курортниками ходили на городской пляж. Располагались под невероятно высокой пальмой и часы напролет играли в мяч на песочной, растянувшейся на метры морской отмели. Лежа на циновке, я смотрела на прибрежные постройки, голые, потемневшие стены, на обрушившиеся крыши. Я видела разбитые дома и пока мы играли в мяч. Два разбитых дома, четыре-пять изрешеченных дачных домиков и немного дальше отель, куда мы ходили, если было нужно.
Однажды, возвращаясь от отеля и размышляя, была ли опасность, что пуля отрикошетит, когда стреляли из пулемета в потолок, мы вдруг увидели, каким мог быть отель, пока был еще жив. Какие отдыхающие могли быть там, как они ходили на в двух шагах расположенный пляж. Цвет буржуазии.
Сидя на подстилке, мы ели сэндвичи, без остановки играли в макао. Д. и сын по очереди злились, когда забывали сбросить карту, превосходила их только я, бледнея, если вместо победы приходилось брать еще четыре карты, мы поругались, решили, что больше нам ничего и не надо.
В Сараеве снова впечатали в бетон след ноги Гаврилы Принципа. Мало-помалу к нему привыкли. Говорят, сделали это потому, что туристы любят подобные диковинки.
С мыслью о Сараеве в голову приходит не Первая мировая. Скорее то, как убедили город, что быть ему виртуальной столицей: духовной и культурной. Не знаю, было ли это. Но с легкой руки храброй Сьюзен Зонтаг[23] он стал виртуальной европейской столицей. Кто не говорил, что все это самореклама, те аплодировали. Все на почтительном расстоянии. Больше всех радовались те, кто довольствовался объяснением, мол, через искусство город вернул себе свой былой облик, мультиэтнический, мультикультурный, мультитолерантный.
Было ли это так, я не знаю.
Сам поступок — потому что человек — малодушное говно и это всего сильнее в нем — я считаю немыслимо храбрым. Редкие минуты, когда вместо словесного поноса искусными действиями возвращают веру в жизнь.
Мне лучше помолчать.
В общем-то я не знаю, что я должна чувствовать.
И ни в какие мульти я не верю.
За покупками я хожу в магазинчик на углу. Когда приходишь к ним, а там по радио передают новости, сразу начинаешь думать о городе и хочется уже только вернуться домой и задернуть шторы.
Так и продолжается. Я всегда задергиваю шторы.
Если я думаю о Сараеве, я вижу перед собой пустой маленький магазинчик, темные дыры, пустые полки и накрашенную женщину, которая на мой вопрос, есть ли зубная паста, спрашивает: Колинос? Я отвечаю, что мне все равно, но она снова спрашивает, нужен ли мне Колинос. Потом я узнала, что там было заведено называть кроссовки адидасками.
Если мне представлялся не магазин, то кафе, вклинившееся между горами. Перед витриной барные стулья. Стол не поместился. Здесь можно было выпить чудесный ароматный кофе. Когда я забываюсь, это кафе мне снится.
Женщина поменяла кожаную лямку на сумке, мне она нравилась больше. Я смотрю на ее руки, как они мнут жесткую кожу.
После того, как я вернулась из Сараева, я два с половиной года никуда не выезжала. Дьёр был первым городом, куда я отправилась. Голова кружилась от счастья, что я жива.
Пересечь Боснию до моря, чтобы исчез беспомощный стыд, отстраненное молчание, чтобы было, что сказать о том, к чему я, взрослая, не причастна.
Зубная паста в желтом тюбике.
Гаврило Принцип, например, едва ли приходит в голову когда речь идет о Сараеве.
Когда речь идет о культуре — если культура существует, — излишни приставки мульти- и моно-. Культурный человек, то есть творец или по меньшей мере человек интересующийся, по своему определению существо мультикультурное. Культура, если это и правда культура, никогда не является монокультурой. Оставьте монокультуру агрономам, не творцам.
Пусть след Гаврилы Принципа будет там, на своем месте.
Перед тем как выстрелить, он пришел к особняку напротив моста, чтобы просить руки женщины, которую обожал. Молодая женщина была значительно выше него, и все же не заметила под пальто рядом с белой розой пистолет. Получив отказ, молодой революционер ушел и совершил то, что считал своей миссией.
Поступок следует за словом.
Сараево — это не мультикультурное, пропитанное толерантностью существование, это смесь трех культур. Смесь трех культур не дает мультикультуру, а только паритет, жалкий суррогат свободы и демократии, по сути, на свободе может процветать любая культура, любая религия.
В ближайшем к дому кафе, хозяин которого был большим другом Д., мы заняли столик, чтоб не пропустить важное олимпийское событие — матч по водному поло между Хорватией и Венгрией. Мы сидели тихо, но вовремя спросили, не будем ли мешать своими победными кличами. Опьяненная победой, я тоже пропустила стаканчик, за который заплатил великодушный и уважающий спорт хозяин.
Позже, сидя на террасе, мы решили, что ничего лучше произойти с нами не могло, мне было прощено и то, что поездка была назначена на время олимпиады, ведь мы пережили нечто такое, из-за чего Адриатику можно и полюбить.
Д. меньше всех любит Адриатику. Он не выходит на солнце, не любит плавать, и из-за этого совершенно не понимает, что мы делали десять дней на море. Я ему пообещала, что в Сараеве можно поесть чеванчичи, только поэтому он согласился. И еще, чтобы поесть мидии, раков и другие дары моря, о которых он много читал. Когда мы наконец набрели на торговца рыбой, у Д. пропало настроение.
Мой муж совершенно не любит воду. Морскую воду он тоже не любит, он просто говорит, что читать можно везде. Я ему сказала, что в общей кухне есть телевизор и можно посмотреть олимпиаду.
Сын, конечно, в восторге от всего, хотя все же больше от мороженого. Он знает только хорватский прибрежный выговор и долго тянет мягкий «йот». Услышав, что придется десять часов сидеть в машине, он заколебался, не остаться ли дома.
После того, как я всех убедила, еще несколько недель я все устраивала.
Через Боснию к морю.
Сплошная показуха.
Геза Чат был в этом мастер. Без сомнения шедеврален, единственный и неповторимый.
Остаться там, на границе, уйти головой в песок.
При всей моей слабости, макао остается на берегу Адриатики, под пальмой.
Это, наверное, счастье, что я ничего не чувствую — только солнце пригревает.
Перевод: Майя КалмыковаПродажа какао приносила значительный доход государству, больше миллиона. Только десятая часть продаж кофе была легальной, хоть многих и трясли. Особенно живущих на границах продавцов какао. Что-то надо было придумать.
Героя нашей истории зовут Игнац Вайба, родился он в 1883, в том самом году, когда пошлину на кофе и какао уровняли. Для его отца, Якоба Вайбы, которому принадлежала городская кондитерская «Цветок», это стало ощутимым ударом. Но не потому, что без какао нельзя было делать пирожные, всем и так понятно, что какао и шоколад было легко достать через оптовиков, «Цветок» славился не своими пирожными, а своими девушками.