— Там и другие есть? — спросил я, но там были только те композиторы, чьи пластинки у нее были.
— Тот, с рыжими волосами, сзади — Вивальди, — показала она, и я заметил, что она чуть покраснела, а он словно поклонился, когда она ткнула в него пальцем.
Лодки проплыли мимо нас.
— Если заглянешь в свою книжечку, узнаешь их, — сказала она. — Погляди-ка! — И она положила книжечку себе на колени. Я видел людей в лодке, они тихонько переговаривались; некоторые были одеты в костюмы минувших эпох и совершенно не помнили о том, что давно состарились и ушли; впрочем, печать старообразности лежала на их лицах.
— Вон Поль Элюар. — Она толкнула меня, и я увидел и прошептал:
— Зачем он здесь?
Она ткнула пальцем в книжечку, и, пока ветер не перевернул страницу, я успел прочесть строки:
Avec tex yeux, je change comme avec les lunes.
и
Pourquoi suis-je si belle?
Parce que mon maotre me lave.[51]
Он пожал нам руки, присел рядом и заговорил с нами — и еще не наступил вечер, а я успел поговорить со многими и представил ей людей из моей свиты, таких, как Каммингс,[52] потому что он написал:
somewhere I never traveled, gladly beyond any experience,
your eyes have their silence…[53] —
заканчивалось это стихотворение так:
the voice of your eyes is deeper than all roses,
nobody, not even the rain, has such small hands.[54]
Да, там было множество имен, от моего Бесьера из Испании, «yo de ternura guardo un tresoro»,[55] и до ее «mas non sai quoras la veyrai, car trop son notras terras lonh».[56] С человеком, который это написал, она говорила на языке той деревни, где я жил в гостинице «У Сильвестра», и по одежде было понятно, что это трубадур. То был Джауфре Рюдел, и с ним — Арнаут Даниэль[57] и Бернарт де Вентадур.[58]
Это была волшебная ночь, город затих у нас за спиной, а когда оркестр замолкал, вступали люди с лодок, подковой расположившихся на воде вокруг нашей маленькой лодочки, и на фоне тихой музыки звучали слова Ханса Лодайзена:[59]
…живу посторонним в чужом доме,
мы видимся лишь иногда с тобою,
а сплю я один в пустой постели,
но мы вместе навеки на самом деле.
А после появился сам Пал ван Остайен[60] со своим Арлекином в костюме, зеленом, как вода, и Коломбиной в поношенном розовом платье, в котором она танцевала польку.
Они провели с нами всю ночь, составляя двор в Найхавне, а когда настало утро и город начал пробуждаться, лодки уплыли прочь, а мы пошли вдоль воды назад, к людям.
И все-таки прежде, чем я сказал, что люблю ее, прошла целая неделя, и я видел, как ведет она себя под дождем и солнцем, принесенными разными морскими ветрами, и как она тихонько говорит со мною, когда нам не спится в холодные предрассветные часы. По ночам, на дорогах Швеции, в жарко натопленной кабине, она засыпала на моем плече, и мы знали друг о друге все, потому что подходили друг другу; мы вместе покинули Эльсинор, оставив за спиною замок Гамлета, мы ночевали в лесах возле Фарнамейра, где ночи таинственны, как в древности, и прятались от гнева Локи среди причудливых, зловещих теней.
Так что я сказал ей об этом только в Стокгольме, и — кто знает? — может быть, я и тогда этого не сделал бы, если бы не дождь, — потому что я не думал, что она должна принадлежать мне. Но шел дождь, и мы, как всегда, от него прятались, мы лежали под мостом Кунгсброн, в нише, на краю берега.
Машины проезжали у нас над головами, и я сказал «je t'aim», а она открыла глаза — она ощупала мое лицо, все целиком, прежде чем ответила — и ответ был — «bien sûr».[61]
Потом мы лежали долго, очень долго, прежде чем она заговорила:
— Ты знаешь, что я должна буду уйти?
— Нет, — сказал я, — я этого не знал. — Я знал, что проиграю эту игру, потому что я любил ее, потому что мы подходили друг другу, как две сжатые ладони, а она собралась уйти.
— Ты знаешь, — спросила она, — что жизнь чудесная штука? — И прежде, чем я успел ответить, она заговорила снова: — Ты должен продолжать поиски самых малых истин и привязываться к людям и к местам, но прежде всего ты должен находить мир чудесным, потому что так было с тобой всегда. Я тоже такая, хотя не совсем понимаю, кто я, и совсем не понимаю, зачем я здесь. Может быть — чтобы удивляться, глядеть на людей и видеть, что жизнь для них — единственное утешение. Только я думаю, что увидеть это можно, лишь если веришь, что мир этот — худший из всех, безнадежный и печальный, — движется к своему концу. Вот почему он вызывает в тебе нежность, и радость, и ожидание невероятных чудес.
Она замолчала, и я чуть приподнял ее, чтобы уложить на свою согнутую в локте руку. Дождь все шел, занавешивая нишу, как ветки деревьев занавешивают окно, и я думал, что чудо мира, населенного людьми, начнется сызнова, что она не совсем права, что, как сказал дядюшка Александр, «рай совсем близко, стоит только руку протянуть». Я видел, что и мы — удивительные существа, вызывающие нежность, потому что мы хрупки, мы — растерявшиеся боги-неудачники. Но мы всегда можем притвориться и сыграть во что угодно.
Было странно пытаться запомнить ее навсегда, странно потому, что я еще никогда этого не делал. Я запоминал все: лицо, которого иногда касался пальцами, словно творил его заново своими руками; то, что она сказала или не сказала, и как она всякий раз приготовлялась к тому, чтобы представить свой двор: причесывалась, подводила губы карандашиком. Она делала это серьезно, как ребенок, играющий во взрослые вещи. И последний штрих церемонии: я смачивал нежную кожу у нее за ушами духами фирмы «Карвен».
***
Назавтра мы сидели под могучими дубами, глядя, как корабли входят в Балтийской море и покидают его, и вороны кружили над нами, громко оповещая о приближении зимы, потому что вокруг нас зазвучала осень, и особенно громко — позже, когда мы двинулись вдоль побережья к северу.
***
Теперь я должен был еще и потерять ее. В тот штормовой вечер.
Мы пересекли Лапландию с юга на север и прошли вдоль берега Норвегии до Северного фьорда. Скалы фьорда напоминали могучих зверей, вопящих и бранящихся со штормом, нам слышен был бешеный рев воды. Дождь лил как из ведра, и, поддерживая друг друга, мы добрались до хижины, которая стояла у дороги.
Я зажег фонарь и увидел, что она смотрит на меня, и, может быть, впервые разглядел ее глаза цвета кровавой яшмы.
Она смотрела на меня жалобно, как тогда, когда заболела немного, на севере, у Абиско.
«Ты заболела, — спросил я ее тогда, — или тебе просто грустно?»
Но она засмеялась и ответила: «О, mais tu sais que les filles ont des ennuis chaque mois».[62]
Теперь же она сказала:
— Нам обоим грустно.
— Да, — ответил я, — потому что ты собираешься уйти.
Мы стояли друг против друга, и вдруг она подошла ко мне, и я обнял ее, уложил рядом с собой и поцеловал. Я обнимал ее крепко, словно пытался не дать уйти, удержать, потому что знал, что она уйдет; я искал ее повсюду, и нашел, и понял, что она принадлежит мне, но все-таки она уйдет, одна.
Она гладила меня по спине, пока я обнимал ее и касался губами ее волос.
Наверное, мы лежали так долго, я пытался удержать ее, она — уйти.
— Мне пора, — шепнула она наконец, — мне надо идти.
— Нет, — сказал я. — Нельзя, там дождь, ты заболеешь.
— Ты ведь знаешь, что я ухожу, что я должна быть одна, я не могу остаться с тобой и не смогу жить ни с кем.
— Со мной сможешь, со мной ты сможешь жить. Со мной ты всегда сможешь играть, разве нет? Я все для тебя замечательно устрою, мы ведь так хорошо играли, все время пока были вместе.
— Я знаю. — Она крепко взяла меня за руку. — Ты — единственный, с кем я могла бы жить, — но я не хочу этого, я хочу остаться одна, и ты это знаешь.
Да, подумал я, я знаю это.
— Ты вернешься когда-нибудь? — спросил я, но она ответила, что не вернется.
И я отпустил ее.
И заплакал.
— Там дождь, — сказал я, — дождь. — Но она больше ничего не сказала, только обняла меня за шею, притянула к себе и поцеловала в губы долгим поцелуем, а потом вышла, и, вцепившись руками в дверь, я смотрел, как она уходила. Когда луна, пробиваясь меж облаками, освещала ее, она казалась девушкой, спустившейся с луны и возвращающейся назад, домой.
Я глядел ей вслед и кричал:
— Ты должна вернуться, вернись, ничего нового не будет, везде все одинаковое, — кричал до тех пор, пока не мог уже различить ее силуэт, пока не остался совсем один.
Не помню, сколько времени прошло после этого, прежде чем я возвратился к дядюшке Александру.
— Это ты, Филип? — спросил он, когда я вошел в сад.