Штурман при встрече поведал Василию, что после его рассказа вызвал своего секретаря, школьного друга из Марьиной Рощи, и поручил ему во что бы то ни стало найти Марину М. И секретарь довольно легко нашел ее – все в том же строительном общежитии, в той же комнате на первом этаже, из окна которой она увидела когда-то меня, перебегавшего через улицу… Так Штурман объяснил мне, каким образом Марина очутилась в Америке. Но он не счел нужным говорить о причинах, почему это сделал. Капризы миллионеров не обсуждаются, они немедленно исполняются.
Перевезя московскую лимитчицу за океан, американский дядя что-то сделал с нею такое, отчего та как будто бы перестала существовать, а вместо нее стала существовать некая другая тетя. Могла ли теперь эта другая Марина устроить задушевно-требовательного импресарио? Вопрос… Но что бы там ни было, какой бы ни представлялась она Штурману сегодня, я-то едва не сошел с ума, воочию увидев перед собою образ подлинного воплощения американской мечты в призраке русской Золушки. Ибо это и был самый настоящий призрак девушки из Духова, которую я когда-то хоть и недолго, но искренне любил. Вот так биография!
И вдруг Василия осенило – я понял, что и меня как писателя может постигнуть такое же мистическое преображение, коли за нас взялся сам импресарио
Штурман! И все мы, новорусские постсоветские модернисты, скоро с головою окунемся в зеленые долларовые Миссисипи, и будет нам хорошо. Сердце мое сладко заныло в предчувствии воробья, который хочет, чтобы его поймала кошка. Моя Марина М.- не Бог весть какой воробей, а ведь позарился на нее
Штурман… А чем мы-то хуже? И нас, основных постсовмодернистов, не так уж и много, от силы пять-шесть человек на всю Россию. Что ему стоит всех забрать в Америку, как эту Марину М.
Как она изменилась! Даже и не охватишь до конца – в чем… Но теперь точно не скажешь по ней, что она какая-нибудь шпионка других миров, разведчица, тайный соглядатай,- скорее я сам себе представляюсь агентом, засланным с иной звезды на нашу планету – и в ее Соединенные Штаты… О, если бы вы знали, как мне тоже хотелось хоть чем-нибудь сильно понравиться Штурману, чтобы он заключил со мной какой-нибудь хитрый контракт, хотя бы на год, и забрал к себе в Калифорнию!
Словом, я рассказываю вам о том периоде жизни и творчества писателя Вас.
Немирного, когда он вполне созрел, готов был запродаться и очень хотел, чтобы его купили – уже не за дойчмарки, а именно за американские доллары.
Поверьте, что я и сам понимаю, чувствую сейчас всю неуместность и суетную мелочность сарказма, который подпускаю в свой текст, говоря о делах столь очевидных, неотвратимых, фатальных, общеизвестных, общечеловеческих. Но что мне делать – не в силах я повелеть своей руке писать об этом по-другому, без сарказма и бессильной иронии. Ибо при жизни своей Вас. Немирной не хотел – особенно в ранней молодости,- чтобы творчество заказывалось оптовиками, исполнялось по заданной технологии и оплачивалось по законам рынка.
В начале своей писательской жизни я почему-то полагал, что творчество свободно от денег и в жилах творчества не бежит мутно-зеленая кровь диавола.
Но куриная слепота юности не является постоянным пороком, она со временем проходит, и то, чего я не видел наивным юношей, обдумывающим жизнь, постепенно открылось моим глазам. И я восхитился всему, что могут дать деньги, волшебные деньги, взамен того, что беспощадно и неукоснительно отнимается у всех нас. Будучи на вид такими примитивными, пошлыми, вульгарными, как лубочные картинки, современные денежные купюры, в особенности долларовые, смогли вытеснить с арены общечеловеческого внимания самые прекрасные шедевры художников мира. Их картины нам уже не кажутся такими красивыми, как раньше, при тоталитарном режиме, когда валюта у нас была запрещена,- не то что сейчас! По крайней мере серой краской тиснутый
FRANKLIN на стодолларовой прямоугольной бумажке или INDEPENDENCE HALL на ее обратной стороне – мутно-зеленый дом с башенными часами, окруженный чахлыми деревьями,- представляются прекраснее портретов Рембрандта или пейзажей
Моне. С прогрессом резко переменились наши художественные вкусы, господа…
Вот и поведал я вам, мои уважаемые читатели, в несколько аллегорической форме историю своего писательского становления и попытался охарактеризовать то литературное направление, к которому принадлежал – если верить неким критикам, некогда существовавшим на белом свете. А Марина М., своей судьбой символизирующая цель и путь этого направления, еще раз появится перед нами – в самом конце романа, снова в Москве…
Но пора! Прочь от всей этой несусветной скукотищи давно несуществующего прошлого! Разве зря мне дана свобода, абсолютная свобода – наконецто! – которую я почувствовал в Швейцарских Альпах на девятый день по своей смерти?
И ко мне прилетел на красном параплане мой усопший братан-близнец, принявший обличие романтического воздухоплавателя, похожего на Антуана де
Сент-Экзюпери… Наконец-то мы снова могли открыто посмотреть друг другу в глаза. И между нами произошел тот важный для нас разговор, свидетелем которого вы были в одной из первоначальных глав романа. Содержание той главы я не помню, господа, и вряд ли вспомню. Потому что меня подмывает – мне уже пора, пора! – скорее воспользоваться предоставленной мне свободой и устремиться вперед – к новым главам романа, к новым неожиданным, непредсказуемым встречам и воплощениям.
В самом начале которой расскажу, что произошло с парапланеристом после того, как он прыгнул со скалы и плавно слетел со снежной вершины безымянной горы.
Но это для него она была безымянной! Не могло быть того, чтобы столь заметная вершина, прекрасно открывшаяся сейчас со стороны, когда я отделился от нее, не имела бы названия! Она была так красива и величественна, и весь облик горы от ее седой вершины до подошвы был настолько самобытен и значителен, что само собой напрашивалось имя какой-нибудь героической личности – пик Экзюпери…
Размышляя об этом, я направил полет своего бесшумного аппарата в сторону темнеющей зеленью альпийских лугов глубокой долины. Выход к ней наметился в створе двух других остроконечных вершин, чуть пониже той, с которой я только что улетел. Я должен был проскользнуть к долине между ними, как между
Сциллой и Харибдой: обе вершины по мере моего неровного, виляющего продвижения к ним то как бы сходились друг с другом, то расходились – словно и на самом деле два пресловутых гомеровских утеса.
Когда я благополучно проплыл по воздуху между ними и, оставив позади под собой каменистую седловину, вырвался из горних теснин на широчайший простор долины, передо мной словно раскрылось пространство всей европейской цивилизации. О, что она там хранит в себе, эта цивилизованная земля – какие изобретения художников, гениальные поэмы банкиров и промышленников, мистику физиков и математиков, мировые рекорды отцов церквей? Подо мною была
Швейцария с ее горами, озерами, уютными городами, демократией и нейтралитетом, со всеми мировыми деньгами, накопленными старательными гномами в ее подземных сейфах.
Сверху мне было видно, как стекаются суетливые темно-синие ручейки в какую-нибудь речку потолще, поразмашистее на своих змеиных извивах, а та впивается, в числе других таких же змеек, в бок чудовищной неповоротливой анаконды, невидимая голова которой уходит под синевато-зеленую воду тучного, как раскормленная свиноматка, огромного бирюзового озера. Уж не Женевское ли это, гадаю я, и тут же понимаю, что никакого значения не имеет, как назовет озеро, гору, страну, то или иное дерево, былинку человек. И то, какое имя у самого человека, и даже то, есть ли оно у Господа.
Сверху очень хорошо видно, что человек, Божие творение, окончательно превращен в денежный знак, в прямоугольную бумажную купюру, на которой изображена его удивленная, немного испуганная физиономия. Удивление, испуг оттого, что человек полагал – он Бенджамин Франклин или Хасан Второй, а его взяли и растворили в краске, потом размазали по бумаге… Отсюда, с высоты швейцарского поднебесья, на которую вознес меня планирующий парашют, я отлично вижу, целиком от начала и до конца, всю эволюцию человечества – начиная с его чудесного сотворения от обезьяны и до превращения в плоский денежный знак.
Мой летательный аппарат внезапно попал в турбулентную зону на месте столкновения двух мощных воздушных потоков. Полуарочный купол парапланера резко потащило в сторону, затем обратно, меня стало сильно раскачивать на стропах. И вдруг стропы перекрутило надо мной, купол свернулся с одного края, беспомощно захлопал, с другого – надулся крутым желваком, но вслед за этим враз опал, утратил форму. Параплан стал падать. Вернее, это я стал падать, а потерявший управление аппарат тащился за мною в воздухе, как хвост воздушного змея, шумел, мотался на заплетенных стропах. Мне надо было немедленно отстегиваться от него и, освободившись, раскрывать аварийный парашют. Я отстегнулся от лямок – и камнем ушел вниз, резво обгоняя вяло падающий аппарат.