Я бегу звонить по 03, объясняю нескладно, толком объяснить не могу: адреса не знаю, писем ему никогда не писала, какой, говорю ему, у тебя адрес, а ему не до адреса, у него уже нет адреса, он уже, как воробышек, глазки мутные... Никому не пожелаешь такого, а меня еще поволокли выяснять: что да как? Народу понаехало! А из родственников: Зинаида Васильевна в Трускавце пузырь лечит, Антошка в командировке. Только я объяснилась по телефону, бросаюсь к нему, смотрю: умер! Скорее одеваться к приходу врачей, одежда рваная, он избитый. Звонок. Я - к двери, новая загвоздка - не отпирается, дрянь! Не могу открыть, замок мудреный, как шлагбаум, длинный, длинный, на пять оборотов, таких отродясь не видела, кричу через дверь: открыть не могу! - они с той стороны ругаются, куда-то бегают, видят, что дело серьезное, стали дверь вышибать, да она тоже не стандартная, короче, пока вышибали, кое-как привела себя в порядок, а его уж не трогаю, он лежит и на мою суету смотрит.
А как вломились, подбежали к нему, крутят-вертят и всего его йодом начинают зачем-то намазывать, и ко мне сразу с претензией: если бы вовремя отперла!.. А что я могу поделать, если в замках не разбираюсь, вон, говорю, видите, какой замок, а они говорят: отчего это вы оба такие ободранные, как кошки, вы что, дрались? Я, естественно, говорю, что, позвольте, какое там дрались? о чем вы говорите! Господи, пишу и опять разволновалась! Сегодня на улице холодный порывистый ветер. Как не хочется вылезать в магазин за жратвой!..
Я врачам сказала: вы мне лучше тоже дайте что-нибудь успокоительное, укол, что ли, а вы, врачи спрашивают, собственно, кто такая? да это уже и не врачи. Будто я воровка фамильного серебра, и как им все объяснишь? Люблю я его! Любила! А они за свое: почему кровоподтеки? Ну, хорошо, стесняюсь, мы баловались... игры такие... - Интересные, говорят, у вас игры, и паспорт листают внимательно, и сидят в плащах до самого рассвета, не верят, а утром все-таки отпускают, мол, вызовем, потому что Зинаида Васильевна на подлете к Москве, на дежурном мчится бомбардировщике, скоро явится, экспертиза установит, в голове каша, однако отпустили, я думала: не отпустят. А как добралась до дому с лицом, исцарапанным моим Леонардиком, снова требуют: не вы ли бросались апельсинами? Я обрадовалась: я! я! Вся Москва музыкальная в курсе, а они говорят: вы чего от него домогались? Чины высокие, по вальяжности видно, смотрят на меня душераздирающе, я любила его, твержу, отстаньте от меня, у меня трагедия, я любила, он на мне жениться обещал, ненавидел он эту старую дуру Зинаиду Васильевну, он меня два года любил, собирался фильм про меня создать, у меня от него следующие подарки: два золотых кольца с фиговенькими сапфирчиками, знак ДЕВЫ на золотой цепочке, бесчисленные духи, пустые коробки конфет, две пары туфель, не трогайте меня, не обижайте женщину, вот бы вам самим такое выпало, чтобы на вас кто-нибудь умер в неподходящий момент! Пришлось рассказать порочащие его подробности, а что оставалось? Садиться за его фантасмагории? А Антон, подлец, тоже от меня отрекся, мол, не знает меня, а я говорю: как же он не знает! Я на даче в его присутствии бывала. И тут вспоминаю, на счастье, об Егоре-стороже, так они и Егора терзали, думали, может быть, что мы заодно, и его жену Люсю, прислугу и пьяницу, любительницу портвейна, а их за то, что сказали, будто знают меня, немедленно с дачи выгнала Зинаида Васильевна, да тут окончательно выяснилось про апельсины, они мне на руку сыграли, нашлись свидетели, если любовь не подтвердили, то, по крайней мере, что мы с ним вместе в директорской ложе сидели на Бриттене - и как будто отстали, а дедуля с лопатой, вскопав огород, возвращается и - с порога: ты знаешь, кто умер?
И газету протягивает. А в газете уже черный лес подписей, черный лес и портрет в черной рамке, нарядный и строгий, будто специально фотографировался, но в глубине лица немного растерянный и извиняющийся, и я села с ним в теплую воду, чтобы подавить волнение, и гудел надо мной газоаппарат, обещая поминутно взорваться, и читала я, перечитывала, и прямо скажу: восхищалась!
Нет, я и раньше, конечно, знала, но чтобы так знаменит, чтобы так во всем, не верила, не представляла, я тебя еще больше полюбила за твой некролог, за то, что ты был и воин, и сеятель, и пахарь, и знаменосец, как никто не будет впоследствии, и все это мы потеряли, но наследие твое навсегда останется стальным штыком из арсенала надежнейшего оружия дальнего прицела, я сидела и плакала, и на ум приходили твои выражения, которыми ты меня удостаивал, называя золотой рыбкой, разговоры об искусстве, увлекательные поездки на дачу, приходили на ум твои ласки и твоя любовь. Ты гигант был, не зря называла тебя я своим Леонардиком, и как тебе это нравилось! как верно я угадала! потому что интуиция, и мне радостно было считать, что ты умер, распростершись надо мной, что ты криком последним приветствовал нашу любовь, и что я первая побреду за гробом, во всяком случае, мысленно, и первая брошу на гроб ком земли с фешенебельного кладбища, где каждая могила отзывается громким гулом земного пути и прорыты траншеи для тесного общения между собой, и покойники телефонизированы, только жаль, что нет кипарисов, и ворота на вечном замке стерегут их беседу.
Но не получу я пропуска в эту долину скорби, не выдадут мне мандат на право посещения дорогого тебя, заваленного подотчетной гвоздикой и ведомственными венками, не пропустят меня в тот зал, где среди медалей и почетного караула ты в своем выходном костюме, скрывая ссадины и бури любви, будешь выставлен перед толпой общественности, школьников и солдат (было много солдат), где, кручинясь, утрутся именитые ветераны и секретари кульуры, где от живых цветов и речей закружится голова, нет, туда меня не допустят...
В убогом черном платье, простоватая, без макияжа, будто совсем тебе посторонняя, я приду попрощаться с тобой наряду с остальными. В руках букетик белых калл. Возложу букетик под шорох негодования, незаметно перекрещу тебя, не похожего на себя, нехорошо раздобревшего умершим лицом, бедная жертва неудачной реанимации, и какой-нибудь пошлый остряк прошипит мне вслед, что не каллы, а пять кило апельсинов мне бы нужно тебе принести, но выловит меня своим метким незаплаканным глазом мадридский гастролер Антончик, что кричал про меня как про гения чистой любви и махал яйцами перед моими усталыми веками с робкой надеждой на взаимность - жалкий человек! - и какие-то люди неслышно подойдут ко мне и задержат, и будут их лица свирепы, будто я не тебя провожаю, родного мне человека, а посягнула на фамильное серебро, и подхватят меня под руки, как вдову, и опять выведут с позором, а Антошка-шпион донесет своей пиковой маме, и она поклянется мне отомстить, будто не я, а она слышала его предсмертные вопли, будто не меня, а ее он любил, и водил на концерты, и угощал в подмосковных укромных кабаках, будто я не имею на это право, и начну я сердиться в волосатых ручищах охраны, а они меня под руки выведут и отправят домой, пока вся эта чужая публика не отдаст ему последнего долга.
А я-то думала: хватит у нее великодушия, что заплачем мы с ней на могиле общего мужа, потому что не деньги хотела делить, не имущество, но единственно душевное чувство, потому что любила его, а он меня, и предлагал жениться, только свято охранял свой семейный очаг, жалел Зинаиду, будучи человеком не только гениальным, но и отзывчивым, он себя всего раздарил, выходя из сиреневого марева телевизора, а в себе носил тоску, страх за будущее, потому и скрывал свои чувства, потому и писал, и выступал, и доказывал, что нельзя прикасаться к ранам, потому что они гнойники, потому не права мелкота, мелко плавающая братия, что всегда недовольна, потому что воля истории пересилит ум молодой и неразвитый. И как Егор, с дачи выгнанный, от вина распоясавшийся, стал рассказывать про него анекдотцы, что не прочь был и похамить, если кто от него зависел, и ногами потопать, и перед Люсей, покорной прислугой, предстать в виде неожиданном и даже игривом, чем смущал до стыда молодую девицу, да только Люсю не больно смутишь! - ей бы только портвейну налакаться да глаза потаращить, я поняла, что никто, ни один человек, включая в первую очередь его семейку уродов, не могли понять главное в нем, только мне он открыл это главное: эту безмерную муку за людей, ему так хотелось, чтобы жили они побогаче! А Егор, как он умер, говорит: ничего, дескать, он не хотел, хитрожопый! И забудут, мол, его через день, на сороковины не соберутся, а если соберутся, то чтобы пожрать на дармовщинку, потому что покойник любил пожрать.
Это верно. Любили мы с ним пожрать, и благоговели официанты от наших заказов, понимая, что перед ними не безденежный человек, не фитиль, а сам Владимир Сергеевич, который в еде шуток не допускал, жрали много и вкусно, кто еще мог сравниться с ним в этом искусстве пожрать! и от этой обильной и щедрой пищи так прекрасно сралось, словно это поэма!