Он уселся напротив, развязал галстук, расстегнул верхнюю пуговицу рубашки, снял белый халат с зелеными вышитыми инициалами. Странно, без халата он выглядел совершенно иначе. Совсем не как врач. Скорее как мужчина.
Я не слишком люблю докторов. Они кажутся такими одномерными со своей ортодоксальной самовлюбленностью и восторгом перед тем, что они делают Ну, они написали свои магистерские работы по медицине, а велят обращаться к себе «доктор». Нормальный человек должен заслужить это докторатом. После десяти минут разговора о чем-либо другом они всегда окольными путями возвращаются к медицине. При них всегда создается впечатление – даже если это челюстные хирурги, – что живут они на земле с какой-то важной миссией, меж тем как, например, адвокаты, почтальоны или кассирши попросту зарабатывают на оплату кредитов.
В принципе, о моем гинекологе я еще не имела права так думать.
Я никогда не разговаривала с ним дольше десяти минут, и всегда о медицине. Как-то так вышло, что он оказался коллегой, а через некоторое время – как сказал Анджей – «даже настоящим другом» (а могут быть ненастоящие друзья?) моего мужа. Эта информация меня поначалу угнетала. Не слишком приятно иметь амбулаторную карточку и раздвигать ноги перед «настоящим другом» мужа, чтобы потом беседовать с ним о влиянии жары, зная, что его в любой день можно встретить на именинах подруги или на партии в бридж у себя дома. Однако ничего такого не произошло. Единственное место, где я встретила своего гинеколога, если не считать его кабинета, был морг.
В Гималаях погиб давний друг и соученик Анджея. Писали об этом газеты всей Польши. Мы поехали на похороны в Новы Тарг. В морге при маленьком костеле с кладбищем, с которого в солнечный день видны были Татры, молодая женщина в черном стояла на коленях у гроба, когда мы вошли. Затем открылись скрипучие двери морга и вошел мой гинеколог. Он подошел к покойному, поцеловал его и опустился на колени рядом с его женой. Он молился. И плакал. И снова молился. И когда в следующий раз я вошла к нему в кабинет, то только за рецептом на лекарства. Я хотела увидеть его и быть минуту-другую рядом с ним в этом кабинете, чтобы убедиться, смогу ли я снова после той встречи в морге раздеться перед ним и усесться в гинекологическое кресло. Он улыбнулся так же делано, как продавщицы в магазине. Он снова был врачом.
Оказывается, я могла.
Уровень коньяка в двадцатиоднолетней бутылке приближался к тому месту внизу этикетки, на котором фирма «Реми мартен» решила напечатать свои гордые пять звездочек. Становилось поздно. Я поднесла стакан к губам, выпила и не знаю почему неожиданно спросила:
– А у вашей жены есть морщинки?
Хотя, по правде сказать, я хотела спросить, есть ли у его жены менопауза.
Он взглянул на меня с такой болью в глазах, как будто я вонзила ему нож в щеку.
– Морщинки?
Он медленно отодвинул дубовое кресло от стола. Встал. Поднес к губам пластиковый стакан и залпом выпил.
– Морщинки… Морщинки есть даже у Вселенной. Волны гравитации морщат Вселенную точно так же, как падающая с неба капля дождя морщит лужу или озеро. Только это очень трудно зафиксировать. Эти гравитационные волны. Но они там точно есть. Это предвидел и вычислил Эйнштейн. Мне говорила об этом жена. И показывала его публикацию с двумя ошибками. Известно, что они там есть. И все с этим согласны, и все хотят первыми обнаружить их, зафиксировать, описать, получить Нобелевскую премию и оказаться в энциклопедиях… И моя жена тоже этого хотела… Она эти волны иногда чувствовала в себе. И рассказывала мне об этом. Сперва она включала своего любимого Гершвина, потом писала какое-то математическое уравнение на полстраницы и объясняла, мол, из него вытекает, что эти волны точно существуют и она чувствует их как тонкие внутренние вибрации. И, возбужденная, с рюмкой в руке, она убеждала меня, что открытие этих волн – это почти что подглядывание за Богом при сотворении мира и что это восхитительно и прекрасно. И всегда будет… Боже, как она была прекрасна, когда чем-то оказывалась восхищена… Со своим профессором из университета, который знал того американского нобелевского лауреата Тейлора, они получили после двух лет хлопот доступ – на три месяца – в самую крупную обсерваторию гравитационных волн в Ливингстоне в Луизиане. Они были первыми поляками, которым разрешили проводить исследования в этой лаборатории. Они полетели в Светлое воскресенье. В аэропорту она радовалась, как ребенок, который стоит близко в очереди в Диснейленд. «А когда вернусь с этими волнами, сразу же рожу тебе сына…» – улыбаясь и залившись краской, сказала она, целуя меня на прощание. Но не вернулась. Точно так же, как позже ее брат с Гималаев. Они сели в Новом Орлеане, где вместе с четырьмя французами из университета в Бордо должны были пересесть в «сесну» и долететь до Батон-Ружа, а оттуда автобусом, высланным из обсерватории, доехать до Ливингстона. «Сесна» упала в озеро Поншартрен через пять минут после взлета.
Он снял очки и переложил их из руки в руку.
– Когда я думаю о моей жене и ее брате, который поднимался в небо, то порой мне кажется, что Бог погрозил им пальцем за любопытство. А когда Бог грозит пальцем, то люди порой умирают. Но она ведь не хотела выкрасть у него ни одной тайны. И я… – Он вернулся к столу, налил себе полный стакан, пролив несколько капель на документы, лежащие у бутылки, залпом выпил, с бутылкой в руке отошел к окну кабинета и повернулся спиной ко мне. – Очень бы мне хотелось, чтобы у моей жены были всевозможные морщины и чтобы я мог хоть раз их увидеть. Вы даже не представляете себе, какой красивой женщиной была моя жена.
Он вернулся к столу. Украдкой вытер слезы и медленно надел очки.
– Ведь время, пани, оно как гравитация, которая морщит лужу или озеро. Только некоторые уходят, прежде чем та капля упадет.
Вчера я возвратилась от моего гинеколога заплаканная и пьяная. Таксист спрашивал, уверена ли я, что меня не нужно проводить до самих дверей. Я собралась с силами и пробормотала: «Уверена».
Я подала ему портмоне, чтобы он взял плату. Подумала, что так будет лучше.
Моя машина осталась на том паркинге с повременной оплатой. В принципе, я хотела вернуться на ней. Но так вышло. Это не похоже на меня. «Потому что ты чертовски организованная», – говорит Анджей.
Вчера мы напились с моим гинекологом. Мало кто напивается во время исповеди. Все думают о покаянии. Но я напилась, так как думала главным образом о грехах. И потом он рассказывал о своей жене и плакал, а потом я плакала. И вдобавок у меня менопауза.
А сейчас как-то иначе. Я не пошла на работу. Позвонила и сказала, что плохо себя чувствую. Я даже не врала. Потому что чувствую себя сегодня как извлеченная из-под развалин после землетрясения.
А все из-за этого врача и той фотографии, которую я случайно нашла в альбоме. Анджей и я с новорожденным Мацеем на руках. Нежность в формате семь на одиннадцать. Мы там были втроем, но, по правде сказать, мы по-прежнему были вдвоем. Но уже давно все не так. Уже целую вечность. Как-то все рассеялось, расползлось. При добывании денег, при повышении стандарта, при обеспечении себе старости. Спокойный дом ответственных родителей. Когда Мацей сдал на аттестат зрелости и уезжал на учебу в Варшаву, он улыбнулся нам и сказал: «Ну вот, теперь у вас свободная хата!»
Да.
Свободная, пустая, огромная и холодная, как иглу.
Здесь уже нет смеха, шума, радости. Я думала, что это присуще семье, а оказалось, что только Мацею. Мы не находим нужных слов, когда Анджей возвращается со службы. И тогда, когда он вечером со мной в этой пустой тихой квартире, то тогда… тогда… я еще сильнее скучаю по нему.
Анджей…
Он называет это – время, которое осталось нам, – удавшейся жизнью.
Дом на опушке леса, сын в лучшем университете, летний домик на пляже. После удавшейся жизни уже нечего желать.
Но у меня есть желания!
Мне хотелось бы поехать с ним снова в Париж и в воскресенье утром есть круассаны в постели и смеяться над чем угодно. Но поскольку у него за спиной удавшаяся жизнь, ему мешают крошки в постели.
Нет!
Старость – это не только морщины.
Я показала ему сегодня вечером эту фотографию.
– Красивая семья, – сказал он.
– Красивая пара, – сказала я, взяла его лицо в ладони и нежно поцеловала в кончик носа. Мне показалось, он покраснел.
Вчера я узнала, что это вовсе не расстройство и что эта менструация, бывшая у меня шесть недель назад, оказалась последней. Но у него даже голос не дрогнул. Ни на миллисекунду. Он сидел за своим дьявольски старым, дьявольски дорогим и дьявольски деревянным столом, писал латинскую чепуху в моей амбулаторной карточке и как бы нехотя бросил мне за ширму, где я натягивала колготки:
– Это была ваша последняя менструация.
И даже голос у него не дрогнул.
Я замерла, как те персонажи в фильмах, если нажимаешь на кнопку «пауза» в видеомагнитофоне. Я не могла пошевельнуться.