Луи отводит глаза.
— Эти розы красивые, — говорит он.
Кларисса наклоняется вперед и подвигает вазу чуть влево. «Бог ты мой, — думает Луи, — да она превращается просто в бабушку какую-то». Кларисса смеется.
— Вы только поглядите на меня, — говорит она. — Старушка суетится вокруг своих роз.
Вот так всегда: она застает тебя врасплох — оказывается, она понимает гораздо больше, чем тебе кажется. Луи даже приходит в голову, что эти маленькие демонстрации отсутствия заблуждений на свой счет заранее спланированы для того, чтобы Клариссина игра в хозяйку не показалась слишком пресной. Порой кажется, что она читает твои мысли. Она обезоруживает тебя, как бы говоря: да, я знаю, что ты думаешь, и ты прав; я действительно нелепая, я действительно не такая значительная, какой могла бы стать, и мне самой обидно, что так вышло, но, похоже, я уже не в силах ничего изменить. И вот почти против воли на место досады приходит желание как-то ее утешить, помочь ей снова вернуться в образ, сделать так, чтобы ей опять стало комфортно, а ты бы опять получил право испытывать раздражение.
— Значит, — говорит Луи, — Ричард плох.
— Да. Причем даже не столько физически, сколько психически. Видимо, все эти процессы зашли слишком далеко, и блокаторы протеиназы, помогающие иногда, на него не действуют.
— Наверное, это ужасно.
— Но он все равно остается самим собой. То есть я хочу сказать, что главное, то, без чего, собственно, нет Ричарда, не изменилось.
— Уже что-то.
— Ты помнишь ту большую дюну в Уэлфлите?
— Еще бы.
— Мне бы хотелось, чтобы там развеяли мой прах после смерти.
— Что за дикие мысли!
— Ну, иногда думаешь о таких вещах. Невозможно не думать.
Клариссе казалось тогда и кажется до сих пор, что дюна в Уэлфлите останется с ней навсегда. Что бы ни случилось, этого у нее не отнять. В каком-то смысле она всегда будет стоять летом на высокой дюне, молодая и несокрушимо здоровая, испытывая легкое похмелье. На ней хлопковый свитер Ричарда, сам Ричард стоит сзади, обхватив ее рукой за шею; Луи — чуть в стороне — глядит на волны.
— Я жутко злился на тебя тогда, — говорит Луи, — временами даже не мог на тебя смотреть.
— Я знаю.
— Но я старался быть хорошим. Старался проявлять широту.
— Мы все старались. Но есть какие-то физические пределы.
— Я туда ездил, — говорит Луи. — К дому. Я тебе говорил?
— Нет.
— Как раз перед отъездом в Калифорнию. Меня пригласили в Бостон на совершенно идиотскую конференцию о будущем театра. Там собралось невероятное количество напыщенных старых маразматиков, которых словно специально привезли, чтобы студентам было над кем посмеяться, и когда все закончилось, я был в таком поганом настроении, что взял напрокат машину и умотал в Уэлфлит. Я почти сразу его нашел.
— Ой, лучше не рассказывай.
— Почему? Дом на месте и выглядит примерно так же, как раньше. Его слегка подновили — подкрасили и все прочее, — да, еще сделали газон, который, конечно, смотрится в лесу довольно нелепо, как ковер от стены до стены. Но тем не менее.
— Н-да… — говорит Кларисса.
Какое-то время они сидят молча. В некотором смысле было бы лучше, если бы дом снесли. Было бы лучше, если бы солнце, темень и снова солнце не проникали больше в эти комнаты и дождь не барабанил бы по крыше, было бы лучше, если бы туда уже нельзя было вернуться.
— Мне тоже нужно как-нибудь туда съездить, — говорит Кларисса. — Хочется постоять на дюне.
— Если у тебя такие планы насчет праха, ты обязательно должна съездить и подтвердить.
— Нет, ты прав, все это бред. Это лето на меня так действует. Честно говоря, я не знаю, где бы мне хотелось лежать после смерти.
Клариссу вдруг охватывает дикое желание рассказать Луи всю свою жизнь. Ей хочется вывалить ее на пол к его ногам — все живые и как будто незначащие моменты, которые не складываются в истории. Ей хотелось бы сидеть с Луи и перебирать их.
— Так, — говорит она, — расскажи все же чуть подробнее о Сан-Франциско.
— На самом деле это довольно симпатичный городок с множеством неплохих ресторанов. Ничего не происходит. Мои студенты в основном имбецилы. Я действительно собираюсь вернуться в Нью-Йорк, как только смогу.
— Было бы здорово.
Кларисса дотрагивается до его плеча, и кажется, что вот сейчас они встанут и отправятся в спальню. Разденутся. Не как любовники, а как уцелевшие в бою гладиаторы, все в кровоподтеках и ссадинах, но чудесным образом живые, тогда как все остальные погибли. С содроганием они стащат с себя латы и поножи, посмотрят друг на друга с нежностью и благоговением и ласково обнимутся, в то время как за окнами будет грохотать Нью-Йорк, Ричард, сидя в кресле, — слушать голоса, а Салли — обедать в обществе Оливера Сент-Ива.
Луи ставит стакан на стол, берет его снова, опять опускает. Постукивает ногой по ковру, трижды.
— Но не все так просто, — говорит он. — Видишь ли, я влюбился.
— Серьезно?
— Его зовут Хантер. Хантер Крейдон.
— Хантер Крейдон. Понятно.
— Он был моим студентом в прошлом году.
Кларисса откидывается назад с раздраженным вздохом. Это уже четвертый, по крайней мере о ком ей известно. Ее так и подмывает схватить Луи за грудки и прошипеть: тебе бы следовало стареть красивее. Я не могу видеть — ты столько работаешь, думаешь, а потом отдаешь все какому-то мальчишке просто потому, что он молодой и смазливый.
— Наверное, он самый талантливый из всех моих студентов за все годы, — говорит Луи. — Его моноспектакли о взрослении белого гея в Южной Африке просто поразительны. Удивительно сильные.
— Что ж, — говорит Кларисса, не зная, что еще добавить.
Она испытывает жалость и раздражение, и все-таки, думает она, Луи влюблен. Влюблен в молодого человека. Самому Луи пятьдесят три, а впереди у него теперь и секс, и нелепые споры, и страдания.
— Он удивительный, — говорит Луи и вдруг неожиданно для самого себя принимается рыдать.
Вообще-то такие спазмы волнения, когда глаза заволакивает жарким туманом, случаются у него постоянно. Поводом может быть песня или даже встреча со старой больной собакой. Но, как правило, он с ними справляется. Обычно ему это удается. Однако на этот раз слезы начинают литься прежде, чем он успевает сообразить, что происходит, и тот участок его сознания (тот самый, что считает шаги, глотки, хлопки) отмечает: он плачет, как странно. Луи наклоняется вперед, прячет лицо в ладонях, всхлипывает.
На самом деле ни он не любит Хантера, ни Хантер его. У них роман, просто роман. Порой он вообще не думает о нем по многу часов. У Хантера есть другие, параллельные романы, будущее, о котором он мечтает, и, когда он двинется дальше, Луи не будет особенно скучать по его резкому смеху, неровным передним зубам, приступам недовольного молчания. В мире так мало любви.
Кларисса поглаживает Луи по спине. Салли сказала однажды: «Мы никогда не ссоримся». Они где-то ужинали примерно год назад. Там были такие толстые рыбные медальоны в лимонно-желтом соусе (создавалось впечатление, что все вокруг тонет в этой яркой подливке). Мы никогда не ссоримся. И правда. Иногда они препираются, дуются, но никогда не взрываются, не кричат и не плачут, не бьют посуду. Всегда казалось, что они просто пока не ссорятся; что они еще слишком мало знают друг друга, чтобы начинать широкомасштабные военные действия; что они провели лишь первые переговоры, что впереди лежат целые неисследованные континенты и они не могут позволить себе сорваться с цепи. Подумать только! Скоро они с Салли отпразднуют свой восемнадцатилетний юбилей. Они пара, которая никогда не ссорится.
Поглаживая Луи по спине напряженной ладонью, Кларисса думает: возьми меня с собой. Я тоже хочу несчастной любви. Хочу бродить по ночным улицам, под ветром и дождем, и чтобы никому не было до меня дела.
— Прости, — говорит Луи.
— Все нормально. Господи, ты только подумай, сколько всего произошло.
— Я чувствую себя полным идиотом.
Он встает и подходит к стеклянным дверям (семь шагов). Сквозь радугу слез он различает мох, заполняющий трещины в камне, бронзовое блюдце прозрачной воды, на поверхности которой покачивается одинокое белое перо. Он не знает, почему он плачет. Он вернулся в Нью-Йорк. Может быть, он плачет над этим странным садом, над болезнью Ричарда (почему он сам не заболел?), над этой комнатой, Клариссой, всем. Может быть, он плачет над Хантером, который только смутно похож на настоящего. У того, настоящего, есть трагический масштаб, глубина, скромность. Луи плачет о нем.
Кларисса подходит к нему.
— Все нормально, — повторяет она.
— Идиотизм, — бормочет Луи, — круглый идиотизм, Кто-то открывает входную дверь.
— Это Джулия, — говорит Кларисса.
— Черт.
— Не волнуйся. Ей приходилось видеть плачущих мужчин.