Первую неделю ее кололи, но поскольку вела она себя мирно, была приветлива с врачами, причем ей хватило здравого смысла не пытаться доказывать, что произошла ошибка и что она совершенно здорова, то уколы ей отменили и стали давать таблетки. Она их послушно клала в рот, а потом выплевывала и прятала под подушку. Что это были за таблетки — она не знала. Спросила однажды, но ей не ответили.
Не то что позвонить отсюда — писать было нельзя. И, только втеревшись в доверие к старшей сестре, отдав ей пятьдесят рублей, которые дочь чудом ухитрилась передать в домашнем пироге, ей удалось заполучить листок бумаги и ручку. Тогда-то она и написала Гобоисту, а сестра передала Сашуте. Но позже ей не удалось таким же образом передать на волю ни одной записки.
3
По какому-то давнему инстинкту Гобоист, проснувшись утром тридцать первого с неприятным, средней тяжести, похмельем, решил, что должен нарядить елку. Заварил крепкого чаю, плеснул в кружку с чаем коньяка, втащил ветку в дом, пропихнул в гостиную, приспособил полиэтиленовое ведро, из которого поливал свои чахлые грядки летом, и кое-как приладил ветку, перехватив ее капроновым шнуром. Подергал, ветка держалась. Он полез на антресоли и нашел старую-старую большую коробку с елочными игрушками, привезенную еще из родительской квартиры.
Он не заглядывал в эту коробку много лет. У себя в Москве он, конечно, никаких елок не ставил, к тому ж в Новый год чаще всего бывал на гастролях. С чего он вдруг решился устроить елку здесь, где и детей-то не было? Для Анны? Да нет, скорее для себя, только детские мысли… Подсознательно он делал это, конечно же, для Елены.
Он стал доставать игрушки по одной. Все были завернуты в пожелтевшие обрывки газет. И проложены тоже пожелтевшей, бывшей некогда серой и грязной, ватой: такой ватой, когда не придумали еще поролона, в его детстве затыкали щели в окнах на зиму перед тем, как заклеивать. И Гобоист вспомнил, что, наверное, в последний раз елку ставили в их доме еще при отце, — тот, как человек театральный, обожал всяческие красочные ритуалы и семейные праздники, когда вся семья, наконец, была вместе: он, жена, сын и старенькая его, Костика, нянька Нюра, называвшая его в детстве Котик. Она давно уже не жила тогда с ними, ей выбили комнатуху в коммуналке, но все равно приходила чуть не всякий день помогать по хозяйству… Нюра-то елку и разбирала в последний раз, это точно…
Гобоист развернул несколько больших блестящих шаров — к ним сверху в горлышки были просунуты проволочные паучки: внизу две расходящиеся лапки, наверху колечко, чтоб продеть нитку. Потом ему попался несколько облупившийся Филиппок, который должен был цепляться за елочную ветку специальной цапкой, металлической прищепочкой; на малом был алый армяк, черный овечий малахай, синие портки и валенки, и выглядел он румяным молодцом, жаждавшим знаний и леденцов… Гобоист долго вертел Филиппка в руке, вспоминая: да-да, эта игрушка была в доме, сколько он себя помнит, — и вдруг, чуть не впервые в жизни почувствовал себя сиротой. Он и на могиле родителей не был уж года два.
Нюру там же похоронить не разрешили, ее тело увезла младшая сестра в тульскую деревню. Помнится, Гобоист провожал Нюру, надо было за все заплатить: за машину, за гроб и за поминки. На кладбище он кидал на крышку фанерного гроба мерзлые комки земли, потом закусывал в Нюриной родительской избе кислой кутьей вонючий самогон, хоть и дал деньги сестре и на хороший гроб, и на водку, а сестра все убивалась, что Нюркина комната пропала…
Далее пошли какие-то стеклянные бусы, нанизанные на полусгнившие веревочки, какие-то серебряные шарики, потом, через один, малиновые и белые трубочки на нитке; клубок перепутанного цветного, будто ребенок раскрашивал жидкой акварелью, забывая полоскать кисточку, серпантина из грубой дурной бумаги — этот клубок Нюра сохранила из деревенской бережливости; стеклянные пупырчатые шишечки бог весть какого хвойного дерева; зачем-то два дутых желудя парой на одном крепеже, как яйца кобеля; Дед Мороз из папье-маше, похожий на гнома или карлика, с дыркой в животе от любознательного Костиного карандаша — ставить под елку, к подаркам; наконец, обглоданная у основания пятиконечная мутного красного стекла звезда, дальняя родственница кремлевских, — увенчать всю эту красоту на елочной макушке. От всего этого праздничного хозяйства несло такой уродливой советской нищетой, даже у румяного нарядного Филиппка был такой некрасовски-перовский, демократически-передвижнический жалобный вид, что Гобоисту стало грустно, и вместе с тем он испытывал сладость воспоминаний о запахе новогодних мандаринов, которые Нюра завертывала в фольгу от шоколада и прятала от него в елочных смоляных зарослях. И этот коктейль сладкой горечи и горькой жалости тоже отдавал сиротством, и Гобоист был рад очнуться от своего занятия, когда услышал доносящийся с улицы упрямый звук автомобильного гудка. Так напористо сигналить могла только Анна — Анна-в-праздничном-настроении..
4
Таскаясь туда-сюда с бесчисленными пакетами — от машины к крыльцу и обратно, — Гобоист вдруг вспомнил, что не припас для Анны подарка. И тут же сообразил: у него есть одна вещь, абсолютно ему не нужная, и подарила ее как-то Елена: они то и дело обменивались подарками и подарочками — до самой ее болезни. У него на столе стояла прелестная серебряная лягушка, глядевшая на него, когда он работал, круглыми выпученными серебряными глазами, Елена носила подаренные им очки, у него был шарф, который она привезла ему из Италии, у нее — прелестные башмачки из Испании… В данном случае это была электронная записная книжка, для него совершенно бесполезная — он не любил всех этих электронных новшеств, лень было осваивать, и отдать ее Анне Гобоисту вовсе не казалось ни кощунственным, ни даже зазорным. Напротив, пусть и там и здесь будут вещицы, напоминающие ему Елену. А что одна из них будет в руках Анны — только к лучшему, главное — чтоб не знала о ее происхождении…
Анна была возбуждена. Она через весь двор перекликалась с Птицыной — у нее вообще, если она была на подъеме и среди людей, был несносно громкий голос. Она успевала разговаривать и с Анжелой, сюсюкать с армянскими детьми, приговаривая: а что я вам привезла. Вот только Гобоиста она не замечала, и это был верный знак, что свое прекрасное расположение духа она демонстрирует прежде всего ему. Мол, видишь, я в полном порядке…
— Это еще что за урод! — воскликнула Анна, когда с последним пакетом водворилась-таки в дом. И указала на еловую лапу.
— Это новогодняя елка, — скромно объяснил Гобоист.
— Да уж, это в твоем стиле. Что ж, тебе идет.
На этой ласковой ноте они и начали готовиться к семейному празднику. Анна, по-видимому, решила вовсю пустить окружающим пыль в глаза — не только обедневшему муженьку. Она привезла икры и дорогой рыбы, фаршированных оливок и маслин, груду фруктов, включая киви и дыни, где-то раздобыла миног, вывалила целое мясное ассорти и — венец всего — из отдельного пакета извлекла большого гуся.
По неписаным семейным законам, десертом и выпивкой заведовал всегда муж, но — как бы говоря: какой с тебя спрос — Анна теперь и это взяла на себя: притащила громадный торт, и у нее были и водка, и шампанское, и бургундское, и шардоне, и даже бутылочка Джек-Даниэл, которую она сунула Гобоисту со словами:
— Так и быть, держи в честь праздника.
И Гобоист не мог понять, чего во всем этом больше: скрытой ласки, которой сама Анна стесняется и которую маскирует напускной грубостью, или желания его унизить. Скорее здесь было и того и другого понемногу, но у Гобоиста не было охоты заниматься психологией, он уже чувствовал прилив привычного тоскливого раздражения…
Между тем с заднего двора потянуло дымком от древесного угля. С другой стороны раздались звуки магнитофона девочки Тани, которая слушала на полную катушку Мумий Тролль, а где — то в поселке уже пели под гармошку, не утерпев до вечера…
И праздник начался.
5
Сговор шел между тремя семьями. Космонавт, как всегда, держался наособицу: во-первых, был в конфликте с семейством Птицыных, во-вторых, к Жанне и к нему действительно приехали два белобрысых нескладных подростка в суворовской форме — получили увольнительные. Так вот, было решено — переговоры вела Анна, разумеется, — что каждая семья встречает полночь у себя, потом фейерверк и все собираются на веранде Артура, куда вынесен был большой плоский телевизор.
Гобоисту было все равно. Он, нарядив-таки елку, пустив по ней гирлянду разноцветных лампочек, стушевался и ушел к себе наверх со своим бурбоном. Нужно было сделать звонки. Администратор — уже вполпьяна — сказал, что из Испании от их импресарио факс, подтвердающий участие квинтета в весенним фестивале в Баальбеке, еще не пришел, сам понимаешь, Рождество. Администратор, его звали Валера, никак не хотел класть трубку; он решил рассказать Гобоисту, что встретит Новый год один — он был в который раз холост, — а потом пойдет и приведет с Ленинградского девочку; Гобоист никогда не понимал его пристрастия к проституткам, но тот однажды объяснил, что, мол, знай, Костя, когда ты бабе не платишь, она становится только наглее… Потом Гобоист поговорил с женой консерваторского друга — тот пошел за шампанским; позвонил редакторам, затем в филармонию, потом своему ректору — протокольный звонок, — потом еще нескольким знакомым, что уже не входило в обязательную программу, и, наконец, набрал с замиранием номер Елены — на всякий случай, но там никто не ответил… И выпил виски.