Но Клайв и не был добрым. Для Мориса это явилось важнейшим из всех симптомов. Клайв мог ранить сказанным будто невзначай словом, пользуясь для этого сведениями личного характера. Но он терпел неудачу: сведения его были неполными, иначе он знал бы, что разозлить влюбленного атлета невозможно. Если Морис иногда и огрызался, то лишь потому, что считал гуманным ответить — он не принимал Христа, подставлявшего другую щеку. Внутренне он ни на что не досадовал. Желание быть вместе оказывалось сильнее обиды. Но порой с беззаботным видом он заводил встречный разговор и нарочно задевал Клайва за живое, следуя, однако, собственной дорогой к свету — в надежде, что друг пойдет за ним.
Именно так протекал последний их разговор. Это было вечером накануне отъезда. Клайв пригласил всю семью Холлов поужинать с ним в «Савое» — в знак благодарности за доброту к нему он потчевал их в тесном кругу друзей.
— Если вы на этот раз свалитесь со стула, мы будем знать причину! — воскликнула Ада, кивая на шампанское.
— Ваше здоровье! — провозгласил Клайв. — И здоровье всех дам! Верно, Морис?
Ему нравилось казаться чуть-чуть старомодным. Здоровье было выпито, и лишь Морис уловил подспудную горечь.
После банкета Клайв спросил:
— Будешь ночевать дома?
— Нет.
— Я думал, ты захочешь проводить своих.
— Кто-кто, только не он, мистер Дарем, — вмешалась мать. — Никакие мои уговоры не заставят его пожертвовать средами. У Мориса привычки завзятого старого холостяка.
— В моей квартире все вверх дном от чемоданов, — обронил Клайв. — Я отъезжаю утренним поездом прямо до Марселя.
Морис промолчал на это и пошел за ним. Зевая, они ждали лифт, потом, зевая, поднимались, еще один пролет одолели пешком и прошли по коридору, напоминавшему подход к комнатам Рисли в Тринити-колледже. Квартира, маленькая, темная и безмолвная, располагалась в конце. В ней, как и предупреждал Клайв, был беспорядок, но приходящая домработница приготовила Морису постель как обычно и поставила напитки.
— Опять, — проворчал Клайв.
Морис любил спиртное и не пьянел.
— Пойду спать. Вижу, ты нашел что искал.
— Береги себя. По руинам всяким не шастай. Кстати, — он достал из кармана флакон, — я знал, что ты об этом не позаботишься. Хлородин.
— Хлородин! Твоя лепта?
Морис кивнул.
— В Грецию с хлородином… Ада мне сказала, что ты думаешь, будто я еду на смерть. Почему ты так печешься о моем здоровье? У меня нет страха перед смертью. По-моему, нет более чистого и цельного переживания, нежели смерть.
— Я тоже знаю, что когда-то умру, и не хочу умирать, и ты не хочешь. Если один из нас уйдет, все закончится для обоих. Не пойму — это ты называешь чистым и цельным?
— Да, это.
— Тогда я предпочитаю грязь, — сказал Морис после паузы.
Клайв вздрогнул.
— Что, не согласен?
— О, ты становишься как все остальные. Привык строить теории. Мы не можем спокойно идти вперед, мы постоянно должны предлагать формулы, даже если ни одна из них не подтверждается. «Грязь любой ценой» — это твоё. А я утверждаю, что бывают случаи, когда становишься слишком грязным. Тогда Лета, ежели есть такая река, смывает эту грязь. Но, возможно, такой реки вовсе нет. Греки предполагали не так много, хотя и не так уж мало.
Возможно, забвения нет и в могиле. И наше жалкое снаряжение, быть может, остается с нами навечно. Иными словами, за могилой нас может ждать ад.
— Бред какой-то.
Клайв, как правило, получал удовольствие от своей метафизики. И на этот раз он продолжал:
— Забыть обо всем — даже о счастье. Счастье! Случайное самоублажение — и больше ничего. Вот если бы мы не были любовниками! Тогда, Морис, и я, и ты — оба мы лежали бы спокойные и безмятежные. Мы спали бы вечным сном среди первых людей земли, что возвели себе уединенную обитель…
— Клайв, что ты несешь?
— …или как тайные безвременные роды, нас бы не было, как младенцев, которые так и не увидели белого света. Но, раз уж… Да не смотри ты на меня так серьезно!
— А ты не старайся выглядеть смешным, — сказал Морис. — Для меня твои разглагольствования всегда были темным лесом.
— Слова скрывают мысль. Такова теория?
— Слова производят ненужный шум. Впрочем, мне и до мыслей твоих нет дела.
— Тогда что тебя привлекает во мне?
Морис улыбнулся: стоило прозвучать этому вопросу, как он стал счастлив, и воздержался от ответа.
— Моя красота? — цинично продолжал Клайв. — Но это увядающие прелести. Мои волосы редеют. Ты заметил?
— К тридцати станешь лыс, как яйцо.
— Как тухлое яйцо. Может быть, ты любишь меня за ум? Во время болезни, и после, со мной, наверно, было очень приятно общаться.
Морис посмотрел на него с нежностью. Он изучал его, как в первые дни их знакомства. Только тогда он хотел узнать, какой он, а теперь хотел понять, что с ним стряслось. Болезнь все еще тлела в Клайве, подтачивала его мозг и делала мозг угрюмым и своенравным, но Морис не обижался на это: он надеялся преуспеть там, где ничего не добились доктора. Он знал свои силы. Скоро любовь поведет эти силы и вылечит друга, но в данный момент он его изучал.
— Я склонен думать, что ты действительно любишь меня за ум, вернее, за его отсутствие. Ты всегда понимал, что я глуп. Но ты удивительно тактичен — даешь мне полную свободу и не одергиваешь, как одергивал за столом своих домашних.
Казалось, он ищет ссоры.
— Правда, иногда прижимаешь к ногтю… — Он ущипнул его, желая казаться игривым. Морис вздрогнул. — Что теперь не так? Устал?
— Пойду-ка я спать.
— Ну вот, значит, устал. Почему не ответил прямо? Я ведь не спрашивал, устал ли ты от меня, хотя мог бы.
— Ты заказал такси на девять?
— Нет, у меня еще нет билета. Возьму и вообще не поеду. Может быть, Греция окажется такой же невыносимой, как Англия.
— Что ж, спокойной ночи, старина.
Глубоко озабоченный, Морис удалился к себе в комнату. С чего это все решили, что Клайв готов к путешествию? Даже сам Клайв понимает, что не готов. Всегда такой точный, а тут отложил покупку билета на последний момент. Может, еще и не поедет. Однако выражать надежду значило разрушить ее. Морис разделся и, поймав свое отражение в зеркале, подумал: «Счастье, что хоть я здоров». Он увидел хорошо тренированное, послушное тело и лицо ему под стать. Возмужалость внесла в них гармонию и покрыла то и другое темной порослью. Надев пижаму, он нырнул в постель — встревоженный, и все-таки глубоко счастливый, ибо в нем было достаточно сил, чтобы жить за двоих. Клайв однажды помог ему. Клайв поможет ему опять, когда все переменится, а тем временем он сам должен помогать Клайву, и это чередование будет продолжаться всю жизнь. Когда он засыпал, ему привиделась еще одна картина любви, не столь далекая от ее высшего проявления.
Раздался стук в стену, разделявшую их комнаты.
— В чем дело? — спросил Морис, и потом позвал: — Входи! — ибо Клайв уже стоял на пороге.
— Можно мне лечь с тобой?
— Ложись, — сказал Морис, подвигаясь.
— Мне так холодно и горько. Не могу заснуть. Не знаю, почему.
Морис понял его правильно. Он знал и разделял его точку зрения на этот вопрос. Они лежали рядом, не касаясь друг друга. Вскоре Клайв сказал:
— И здесь не лучше. Я пойду.
Морис не огорчился, поскольку тоже не мог заснуть, хотя и по другой причине, и боялся, что Клайв услышит, как бьется его сердце, и догадается, почему.
Клайв сидел в театре Диониса. Сцена была пуста, как пустовала уже много веков; амфитеатр был пуст. Солнце уже зашло, хотя от Акрополя за спиной все еще струился жар. Он смотрел на равнины, сбегавшие к морю, на Саламин, на Эгину, на горы. Все смешалось в фиолетовых сумерках. Здесь обитали его боги — и прежде всего Афина Паллада: если бы захотел, он мог бы вообразить ее нетронутое капище и ее статую, уловившую последний отблеск заката. Она понимала всех людей, хотя сама была девой и не имела матери. Годами он стремился к ней, чтобы возблагодарить, ибо она вырвала его из трясины.
Но он увидел лишь умирающий свет и мертвую землю. Он не произносил молитв, не верил ни в одно божество и знал, что прошлое лишено смысла так же, как настоящее, и служит прибежищем для трусов.
Наконец-то он решился написать другу. Его письмо было уже на пути к морю. Там, где одно бесплодие смыкается с другим, его погрузят на борт, и поплывет оно мимо Суния и Киферы, вновь окажется на суше, потом опять на корабле и вновь на суше. Морис получит его с утренней почтой, отправляясь на службу. «Вопреки своей воле я стал нормальным. Я ничего не могу с этим поделать». Эти слова уже написаны.
Он устало спускался по амфитеатру. Ну что тут поделаешь? Не только в сексе, но и во всем, люди идут вслепую, возникнув из слизи, чтобы вновь обратиться в слизь, когда минует эта случайная череда событий. Mη φυναι τoν απαντανικα λoγoν — вздыхал актер на этом самом месте две тысячи лет тому назад. Но даже эта реплика, более далекая от суетности, чем остальные, была суетой.7