В конце концов мы промокли до нитки, и тут случилось нечто странное: впервые в жизни мы осознали, что у нас есть тело. Несмотря на одежду, оно казалось обнаженным, твердым, как у статуй, а главное, мы ощутили точные его контуры. Дождь словно придал определенность нашим фигурам, которые еще вчера представляли собой бесформенную массу. Это привело нас в смятение — и обрадовало.
Ударяясь о каждую пядь земли, травы, листвы, дождь вызывал множество ароматов, которые без него так и пропали бы втуне. Но скоро он забарабанил с такой поистине враждебной силой, что мы помчались к часовне в поисках убежища.
Фасад, напоминавший передние стены патрицианских вилл, был украшен солнечными часами и узкими зарешеченными оконцами, прорезанными без всякой заботы о симметрии; дождь хлестал его так жестоко, как будто вздумал развалить; во всяком случае, на нем уже змеились две широкие трещины.
Зато внутри атмосфера осталась прежней; сразу было видно, что земным бурям нет доступа в этот застывший мирок. Часовня с ее многочисленными тайниками не переставала удивлять нас: мы никак не могли раскрыть все ее секреты и обследовать укромные уголки, число которых умножал мрак. Да и почтение к святому месту мешало нам проявлять излишнее любопытство.
Тишина воцарилась в нас; недавнее ощущение собственного тела было забыто, и наши взоры устремились к огоньку негасимой лампады: так дети, заблудившись в лесу, не отрывают испуганного взгляда от какого-нибудь далекого пятнышка света.
Хотя Теода всегда оставалась верна себе и даже одна, без свидетелей, не изменила бы своего поведения, ее внешний вид — как помнится мне теперь — ничем не оскорблял святость часовни, ибо в ней, при любых обстоятельствах, таилось какое-то скрытое достоинство; ее тело — не могу подобрать другого слова — было сдержанным.
Но внезапно, таким быстрым и естественным движением, что мы и пикнуть не успели, она приподняла подол своего широкого платья и скинула его. По часовне пронесся легкий ветерок, словно вспорхнула большая птица. А Теода, оставшись в одной лиловой нижней юбке, спокойно сказала:
— Надо его высушить.
И развесила платье на скамьях. Мы ограничились тем, что отжали подолы своих юбок и отряхнулись. Я глядела на платье Теоды; оно странным образом приобретало сходство с женщинами, упавшими в обморок от запаха ладана. Еще миг назад они глядели ясно и весело, ничто им не угрожало, и вдруг они оседали на пол, уронив голову… Казалось, у них больше нет тела, и люди только с некоторым усилием вспоминали, что это живые существа, что нужно поднять их и вынести на воздух.
А Теода тем временем исчезла.
Погрузившись в свои мысли, я не замечала, что делают мои сестры и братья, как вдруг меня вывели из раздумья их громкие возгласы.
И тут я увидела.
Ясно помню первый порыв радости, близкий к безумию и охвативший меня дрожью экстаза. Святая Дева пожелала явить нам себя! Она стояла в нескольких метрах от нас, чуть левее алтаря, реальная, настолько реальная, что мы даже не удивились: восторг заглушил изумление, помешав усомниться, заставив уверовать в чудо.
И вдруг мы узнали Теоду. Гнев — тот, что пробуждается при виде кощунства, — вскипел в нас, хотя к нему примешивалось невольное восхищение, которое только что перевернуло нам душу.
— Теода, как ты посмела?!
Она не ответила. Молчала, словно сама впервые взглянула на себя.
— Разве ты не знаешь, что дотрагиваться до святых одеяний — смертный грех? — строго вопросил Мор.
Но Теода по-прежнему упорно смотрела прямо перед собой, как будто гляделась в зеркало.
— Я озябла и накинула это на себя. Что ж тут дурного? — И прошептала: — Если бы епископ меня увидел, он бы привел меня в церковь и поставил на алтарь. Я стояла бы там неподвижно, как статуя, и старалась бы не дышать. И тогда я бы увидела…
И она невнятно пробормотала еще несколько слов.
Мы слушали ее, застыв, уразумев наконец, что всегда будем ей безразличны, что дружеская симпатия, которую она выказывала нам, была простой видимостью.
— Но я, наверное, быстро соскучилась бы, — продолжала Теода, повысив голос, — и вернулась обратно в деревню.
Она с улыбкой погладила шелк ризы, укрывшей ее целиком, от подбородка до кончиков ног. Потом ее лицо омрачилось; она презрительно взглянула на нас, отвернулась и ушла в ризницу. Должно быть, она жалела, что здесь нет Реми, и он не видит, как она красива в этом одеянии.
Вернувшись, она натянула платье, которое так и не успело подсохнуть, и мы вышли из часовни.
Перед тем как шагнуть за порог, я подняла глаза к двум большим архангелам над алтарем: их черные зрачки сурово следили за нами. И тогда я поняла, что Теода разгневала небожителей, и испугалась — за нее и за нас.
Мужчины рыхлили мотыгами землю в садах. От этого Терруа казалось еще более обнаженным, и мы не знали, что делать с призрачным богатством весны, незнакомой с изобилием, подобной зову манка, требующему ответа. Грустно было думать, что она не может наступить сразу, тотчас же. Грозовой дождь, который подарил нам ощущение тела, окружив разбуженными ароматами и голосами природы, стал всего лишь первым, мимолетным предвестием лета, смутно маячившего где-то очень далеко впереди.
Как хотелось протянуть руку и опереться на что-нибудь надежное; увы, пустота лишала нас опоры. Моя протянутая рука не встречала ничего, кроме моей второй руки, а душа только и могла, что свернуться комочком и утешать самое себя. Луга с короткой щетинкой травы запестрели яркими низкорослыми цветочками, но и это не скрашивало нашего одиночества: слишком уж неуместно выглядели они на этой, еще не вошедшей в силу земле и слишком не похожи на нас. Однажды утром я заприметила в поле ласку и горностая: я глядела на них словно из другого мира. Видели ли их мои сестры и братья? Не могу сказать, понятия не имею. По вечерам мы собирались на площади, чтобы покачаться на доске, положенной на древесный ствол, но и тут были не вместе — наоборот, рассаживались по разные ее стороны. И одиночество ощущалось так остро, так больно сжимало горло, что мы теряли дар речи.
Сад Теоды тонул в зарослях сорняков. Но она и не собиралась расчищать его, это ее не волновало. Так же как не волновало исчезновение Барнабе. Однажды Эрбер спросил ее:
— Вы, я гляжу, не больно-то скучаете?
— Нет.
— А ведь теперь вы вроде как вдова.
— Очень может быть, — отвечала Теода.
Она говорила: «Видно, люди из Праланса подпоили моего мужа, и он во хмелю, да еще и слепой на один глаз, мог упасть в реку».
На июньской ярмарке моей матери пришлось самой покупать баранов: все мужчины нашей семьи отправились на поиски Барнабе. Мы с Роменой сопровождали мать. В этом году отцу не доведется побывать на ярмарке, а ведь он всегда привозил нам оттуда, если мы оставались дома, то конфетку, то свисток, то серпантин.
Город казался огромным, наводил страх. Пройти в его ворота с нашей скотиной, нашей бедностью, нашим убожеством — такое мы считали почти кощунством. Мы были робкими завоевателями, и осажденные это хорошо знали. Хозяева постоялых дворов зазывали нас к себе, выставляя на улицу полные бочонки, столы и скамьи. В перерывах между двумя сделками люди присаживались, чтобы принять решение, потолковать, опрокинуть стаканчик. И тотчас между ними возникало согласие. Или ссора.
— Да не о чем мне с тобой говорить! Отстань!
Мы узнали голос Марсьена Равайе; так громко он говорил в те дни, когда напивался. Он сидел позади нас, в окружении жителей Терруа.
— И не трогай меня! А то я тебе покажу!..
Эта угроза вызвала всеобщий смех. Реми, к которому она была обращена, вовсе не собирался до него дотрагиваться даже кончиком пальца.
— Если хочешь нарваться на ссору, то зря тратишь время, — сказал он, отходя от стола.
— Ага, все видали? Испугался, потому и ушел!
Люди снова рассмеялись: храбрость Реми была общеизвестна. Тем временем Марсьен взялся за другого, начав с неясных намеков; однако все понимали, куда он метит:
— А, Эрбер! Неужто это вы, месье Эрбер? — И люди повернулись в сторону Эрбера. — Говорят, вы к нам прямо из Терруа? Это где ж такое? В какой стороне?
Человек, которого он задирал, сидел молча.
— А знаете, как он бегает за юбками… Да-да, милые девицы! Гляньте, он совсем недурен собой, только вот малость прижимист.
Люди уже боялись смеяться.
— Да ладно тебе, отстань от него, — сказал наш кузен Эйсеб Марили.
— А еще он бегает за чужой водой… Когда наступает мой день поливки, глядь, он уже всю воду вычерпал для своих лугов. Ну смотри, если я тебя еще разок поймаю за этим, берегись у меня… Голову оторву!
Он было замахнулся, но его качнуло назад.
— Ты не очень-то дери глотку, Марсьен, — сказал Эйсеб. — Помалкивай лучше, я ведь тоже кое-что знаю.