Я рассказала о том, что узнала о Харрассере от Маргарет, но Кэтрин стояла на своем: нет, с первым транспортом заключенных Харрассера увезли с острова, и вдруг она засмеялась, вспомнив название корабля:
— Будто в насмешку! — И повторила: — Будто в насмешку! Представляете, он назывался «Герцогиня Йоркская»!
Потом она сказала, что во время плавания возникла паника и один человек был застрелен охраной; я не поняла, куда она клонит, намекает на что-то, о чем я не догадываюсь, или просто к слову пришлось, но подробнее расспрашивать не стала, и Кэтрин явно была этому рада.
Тут я вспомнила, что Маргарет тоже об этом упомянула: некоторых арестантов с острова Мэн депортировали куда-то за океан, и еще она говорила: первые недели в лагере Хиршфельдер жил в постоянном страхе, потому что его тоже могла постичь эта участь, могли выкрикнуть на утренней поверке его имя и дать приказ собрать вещи, а назавтра с рассветом прибыть к лагерным воротам, все это произошло бы в серых утренних сумерках, и нигде не было бы ни души, кроме случайного прохожего, выгуливавшего собаку на берегу; все разыгралось бы в какой-то неуловимый миг, за пределами времени: его и других горемык повели бы строем вдоль всей набережной туда, где уже дымил трубами паром, готовый отойти от причала.
Рассказ Кэтрин окончательно превратился в бессвязные клочки и обрывки, я молчала, слушала и вдруг чуть не подпрыгнула — она сказала, что Клара, возможно, и сегодня еще живет на острове, — сразу после войны она вышла замуж за хозяина одной из тамошних гостиниц, Хиршфельдер где-то в газете увидел объявление о свадьбе; Кэтрин вспомнила даже название отеля в Порт-Сент-Мэри, вообще она говорила о Кларе так, будто это ее приятельница, а вовсе не бывшая любовница ее мужа; удивительно, говорила она, подумать только, куда судьба забрасывает людей, такая молодая женщина, и очутилась вдали от родины, ну ц что касается судьбы Клариных родителей, то о них ничего не известно, ясно только, что их, конечно, убили. Странно, почему у меня не возникла мысль — откуда все это известно Кэтрин? Да ведь она могла говорить о чем угодно, вспомнилось — вот и рассказывает, так что я не стала перебивать — к чему? — не задавала вопросов и позже, когда она заговорила о том, что Хиршфельдер не сумел определиться, найти свое место в жизни, иначе не поселился бы в Саутенде, да и библиотекарем не стал бы, а уж тем более писателем; помню, она воскликнула: ну подумайте сами — мужчина, здоровый, руки-ноги на месте, и день-деньской сидит за какими-то книжками! Подумайте, нет, вы только подумайте! И я подумала — о Максе, о том, как я любила треск его пишущей машинки, тарахтевшей в нашем доме с утра до вечера, о том, что я чувствовала себя надежно, как за каменной стеной, когда он, лежа рядом со мной, читал до поздней ночи и у времени, казалось, исчезали пределы; я вспомнила, каким умиротворенным он был, когда занимался своей писательской работой, и уставилась на Кэтрин довольно растерянно. Меня сбило с толку то, что все для нее так просто, и когда она разложила передо мной еще десяток фотографий Хиршфельдера, я ощутила разочарование, — не знаю, то ли из-за самих фотографий, их заурядности — ни одной, где на его лице не сияла бы широченная улыбка, — то ли потому, что фотографии вообще сохранились; во всяком случае, заинтересованность пришлось разыграть; одну за другой я брала у Кэтрин карточки, разглядывала, стараясь возвращать их не слишком быстро; боюсь, я не очень-то искусно притворилась, будто меня интересует и рукопись, которую она наконец вытащила из папки, десятка два желтовато-серых листков с неприятным запахом старой бумаги, — значит, это и есть рукопись его книги, вышедшей почти сорок лет тому назад! — я уже знала его манеру, каждая страница от края до края исписана от руки, полей нет, почерк с наклоном влево, правки, в сущности, никакой, листки пронумерованы безжизненными римскими цифрами.
Всякий раз, вспоминая эти минуты, я не нахожу объяснения своей невнимательности, случилось что-то странное, я вдруг увидела себя и Кэтрин со стороны — в абсолютно пустой комнате, вроде фотоателье, на фоне стены с белыми обоями, но там, где в реальности находилось окно, зияла черная дыра. Впоследствии мне никогда не удавалось вспомнить, о чем еще она рассказывала, глаза у нее были такие, будто она пришла из того времени, когда женщины при каждом удобном случае падали в обморок, я не могла припомнить ни единого слова, а если старалась восстановить в памяти облик предметов — книжную полку, которая, кажется, была в гостиной, камин, картину на стене, — все образы меркли, расплываясь светлыми пятнами на темном фоне, словно негативы. Затем из смежной комнаты донесся голос ее мужа, он спросил обо мне, как будто я только сейчас пришла; потом он умолк, Кэтрин тоже ничего не говорила, и настороженное присутствие ее мужа за стеной показалось настолько ощутимым, что я еще долго чувствовала большую скованность.
В памяти осталось лишь одно — Кэтрин вдруг снова заговорила о еврейских корнях Хиршфельдера, но тут я ничего нового не услышала; говорила она то же, что и Маргарет, но, пожалуй, высказывалась с большей прямотой, и что-то заставило меня прислушаться повнимательнее — что-то в ее голосе: явственно зазвучавшие торжествующие нотки, какой-то слишком резкий тон, вообще-то ей несвойственный.
— Если бы не печать в его паспорте, поставленная раз и навсегда, ему бы и в голову не пришло хоть однажды задуматься о своей национальности.
Сказано было так, будто в этом-то и заключалось самое страшное.
— Не стесняйтесь, спрашивайте! Может, вас интересует, был ли он обрезанным?
— Да с какой стати мне?..
— Был, — сказала она. — Можете не сомневаться, побывал под ножом. Но исключительно из гигиенических соображений. Религия тут ни при чем.
Она опустила голову, и я, заметив это, невольно усмехнулась. Она словно ждала, что я что-нибудь скажу, пауза затягивалась, но я не позволила себе никаких замечаний, смотрела на Кэтрин и молчала. Казалось, еще чуть-чуть, и она покраснеет, но тут она подняла голову, и я с облегчением увидела ее улыбку.
— Не стесняйтесь, спрашивайте! О бар-мицве[4], например. Я вам скажу: не проходил он посвящения. — Опять она все о том же. — Он не был воспитан в строгой вере.
Я решилась перебить:
— Да ведь в те времена не это имело значение!
— Кошерную пищу он терпеть не мог, — продолжала она, пропустив мимо ушей мою реплику. — А вот печеночный паштет и заливное из карпа прямо-таки обожал.
Я недоумевала: зачем она все это рассказывает, потом она упомянула о какой-то свинине по-польски, которую, по словам Хиршфельдера, часто готовила его мать, — пришлось сделать вид, будто я сообразила что к чему, — а Кэтрин все не унималась:
— Спрашивайте, не стесняйтесь! — Казалось, сейчас она выложит еще что-нибудь в том же роде. — Кому же знать, если не мне?
Задиристость ей не шла. Я наконец поднялась и вспомнила, что с похожей запальчивостью она говорила о Маргарет, даже с озлоблением, которого я, кроме этих моментов, ни разу больше не заметила, с непреклонной убежденностью в собственной правоте — признак того, что уверенности как раз и нет. Уже идя к дверям, я прислушалась, не раздастся ли опять голос ее мужа. Но нет, должно быть, он заснул, потом я на прощанье молча пожала Кэтрин руку и ушла, не оборачиваясь, хотя ни минуты не сомневаюсь — она стояла и смотрела мне вслед. Уф!.. Я просидела у нее, наверное, не больше двух часов, еще не стемнело по-настоящему, но улица точно вымерла, зато в кафе, мимо которых я проходила, народу было полно, и, честное слово, я была готова поверить, что в городке высадились инопланетяне, — до того странными показались мне эти люди, и я подумала: а ведь тот старик в рыбачьих сапогах и с трубкой, попавшийся мне пару дней назад в Кенсингтонском саду, где он пускал на пруду модель кораблика, наверное, был разведчиком инопланетян, которого забросили изучать местность, и пультиком дистанционного управления он на самом деле посылал шифровки своим, на другую планету, бормоча себе под нос тексты, чтобы ничего не забыть.
Я твердо решила поехать на Мэн, теперь уже не надо было подыскивать для этого какие-то особые причины, а тем более — необходимость разобраться в истории убийства; на следующий день снова пошла в Австрийский Институт — посмотреть, не найдется ли в тамошней библиотеке чего-нибудь про лагерь интернированных на острове. Нет, чтоб сразу сообразить — ничего там, конечно, не нашлось; едва переступив порог библиотеки, я пала духом: передо мной была гигантская свалка, издания классиков, которые давным-давно никто не вытаскивал на свет божий, книги авторов, чьи имена и на родине-то никому не известны, но опусы их наши культуртрегеры пачками рассылают во все концы планеты, где они, тихо-мирно стоя на полках, дожидаются Судного дня. В библиотеке, утонув в кресле с высоченной спинкой, сидела сморщенная старушка и что-то вязала на спицах, — смотрительница, должно быть, но на первый взгляд она показалась мне предметом здешней обстановки; я и заметила-то ее не сразу, а вот она, наверное, уже давно наблюдала за мной и покашливала; обернувшись, я увидела, что она, воткнув вязальные спицы в свою высокую прическу, устремила на меня внимательный взгляд глубоко посаженных глаз, как будто мое появление было чем-то из ряда вон выходящим.