Но так и не выпустил хлеб из рук, и Бартелеми повторил:
— Ты уже взял свою долю, один хлеб. Остальные оставь нам.
Бартелеми все еще сжимал в руке записку, но не сделал ни шагу вперед, продолжал стоять на пороге; он стоял на пороге и спокойно говорил:
— Один хлеб, — сказал он, — только один, слышишь!
А Клу ответил:
— Наверное, я больше не вернусь.
— Вернешься, или нет, все равно один, только один.
Тогда Клу засмеялся снова, но уже не так, как раньше.
Он сказал:
— Ладно! Как скажешь; не будем спорить… К тому же…
Он сказал: «Может, мы еще и увидимся, тогда и договоримся. Если захочешь».
И хлебы лежали рядом с ним, пока он завязывал мешок; хлебы, сыр и вяленое мясо все еще лежали на краю очага, когда он закинул мешок за спину; Бартелеми немного посторонился, давая ему выйти, и Клу сказал:
— Все же, до свиданья, там видно будет.
Он прошел мимо Бартелеми, ушел с на три четверти пустым мешком; здоровая половина его лица была повернута к Бартелеми, и Клу, выходя, посмотрел на него; а Бартелеми все сжимал в руке записку: и Клу ушел далеко, далеко в сторону ледника, как обычно, в сторону ледника.
Стояло предпоследнее утро; должно быть, было уже девять, в обычный день солнце в это время выглядывает из-за горных хребтов и видно, как оно движется вперед, перепорхнув через них, как прекрасная яркая птица; но этим утром солнца видно не было.
Бартелеми все еще стоял в дверях, и видел в окно, словно затянутое промасленной бумагой, только место, где должно было бы быть солнце, потому что в этом месте бумага казалась более прозрачной, но светлее от этого не стало. Клу исчез за обломками скал, и тогда Бартелеми снова огляделся вокруг: ему показалось, что он смотрит через темные очки. Две головы и две спины по-прежнему виднелись на склоне, чуть ниже того места, где стоял Бартелеми; снова замычала какая-то корова, замычала от страха. А время шло.
Бартелеми вернулся в хижину. В хижине Бартелеми молился, стоя на коленях у кровати.
Вот что мог бы увидеть тот, кто вошел бы тогда в хижину; а выходя, он мог бы заметить, что хозяина с племянником уже нет на прежнем месте — и это было все, что случилось в тот день.
Племянник потянул дядю за рукав, показывая другой рукой на долину; дядя сначала уступил, дядя сначала послушался; племянник что-то такое ему говорил, что он пошел за ним, а племянник продолжал размахивать перед собой рукой.
Так дядя позволил племяннику дотащить себя до прохода к пастбищу, до того места, где дорога начинает спускаться вниз — и тут он остановился.
Он не захотел идти дальше; покачал головой, словно желая сказать: «Зачем?»
Он отступал назад, а племянник тянул его вперед, но все напрасно: хозяин вперед не шел и начал пятиться назад…
Теперь они снова сидели рядом, только уже на другом месте; они сели рядом и больше не двигались.
Он сделал еще несколько шагов и оказался в объятиях тьмы. Не успел он войти в лес, как перестал понимать, существует он на свете или нет, он исчез, пропал, и ему приходилось искать свое тело рукой; чтобы понять, что он существует, надо было провести рукой по одежде, прикрывавшей его тело, по шершавой ткани, по пуговицам, обшлагам карманов и полотну рубахи.
В этот момент он был там, на какое-то мгновенье он оказывался там, в лесу, а потом снова превращался в чистую мысль и думал: «Где я? Что я делаю?», — но продолжал карабкаться вверх по склону, время от времени останавливаясь, чтобы передохнуть.
Казалось, что все звезды соскользнули с неба и сияли где-то внизу, между деревьями. Он видел их у себя промеж колен, промеж колен, которых не видел, под ногами, под башмаками, которых видеть не мог; и кроме этих звезд не было ни неба, ни земли, ничего не было; ни перед вами, ни над вами, ни под вами; только чернота без конца и без края, в которой Жозеф еще раз увидел светящиеся огоньки; он еще раз взглянул на них и продолжил подъем, словно кто-то толкнул его в спину.
Он натыкался на стволы деревьев; нащупывал руками проход. Тут он снова оглянулся; понял, что больше не видит под собой тех звездочек, которые видел только что; и он пошел вниз их искать.
Он сделал несколько шагов в их сторону, а потом, не найдя их, остановился; вот он снова идет, взбирается по ковру из хвои, поскальзывается на ней, соскальзывает назад при каждом шаге, ищет руками склон, чтобы на него опереться; он упорно идет вперед, а за плечом у него висит карабин. В эту последнюю ночь он идет вверх через лес, потеряв дорогу, но, к счастью, горный склон сам по себе хороший ориентир, и он двигается вверх по прямой; он идет, и время идет тоже.
Он не знал, сколько прошло времени; но в какой-то момент обнаружил, что лес остался позади.
Это была его вторая бессонная ночь; ночь с карабином на плече и карманами, полными патронов; и он снова подумал о том, чтобы спуститься.
Конечно, на мосту теперь выставили охрану; но он зарядил карабин, выстрелил в воздух и подумал: вот, что надо делать; он видел, как изменился цвет воздуха, когда карабин во второй изрыгнул столб красного пламени, столб красного пламени как продолжение ружейного ствола; красный ствол у него над головой на фоне ставшего серым неба.
Он подумал: «Патронов хватит». И выстрелил во второй раз.
Ему ответило эхо, раздалось со всех сторон, словно теперь в Жозефа стреляли и слева, и справа, стреляли отовсюду; словно он начал войну со множеством врагов, стоявших полукругом, поджидая его; но война его не пугала, напротив; он снова выстрелил; это было ночью, задолго до рассвета.
Он мог бы спуститься. У него был карабин. Он мог бы подойти незаметно, его бы никто не заметил. Он мог бы выбрать позицию. Выбрать позицию, откуда можно было обстрелять мост.
Эхо ответило еще раз, стало слабеть и совсем умерло; он держал в руках горячий карабин; все умерло, все молчит; он понял, что остался один, — потому что там, внизу, уже не она.
Он подумал: «Незачем спускаться».
Он не спал уже две ночи; он снова стал рассуждать здраво, закинул карабин на плечо и засунул руки в карманы; и по мере того, как здравомыслие к нему возвращалось, душа его погружалась в печаль.
Он снова двинулся в путь, глубоко вздохнул и подумал: «Правда, там уже не она… Зачем тогда все это?..»
Он то шагал широко, то двигался маленькими шажками, почти останавливался; так понемногу проходило время, наступал предрассветный час, и кончалась ночь, последняя ночь: «Нет, это уже не она, о, Господи, нет! Что же мне делать?» И он, повинуясь привычке, шел обратно по дороге, которую проделал накануне.
Он шел то быстро, то медленно, останавливался по велению сердца, которое то толкало его вперед, то заставляло замирать на месте; иногда он протягивал вперед руку и было слышно, как он что-то говорил, говорил вслух.
Он перебрался на другую сторону ущелья, принял вправо и пошел вдоль горной гряды по самой середине склона.
Ниже, под ним, остались хижины, крыши которых, с этой высоты смотрелись так, словно лежали прямо на земле; он прошел по над еще не проснувшимися в горных котловинах стадами; вместе со стадами были люди, и он прошел и по над стадами, и по над людьми: и они уходили от него вниз, спускались все глубже и глубже. Он был один, совсем один, так одинок, как никогда раньше.
Когда стало светать, он смог увидеть свое одиночество, потому что вокруг него были только камни и снег.
Теперь ему надо было быть внимательнее. Стало еще светлее, и он увидел, что вошел в слой тумана, проткнув его головой снизу; он понял, что добрался до той высоты, где не было свободного воздуха. Он шел сквозь липкую желтоватую массу, разрывая ее руками, потому что только так он мог двигаться вперед, и эта масса клочьями висла у него на руках; его ноги покрылись сланцевой пылью, стали совсем черными и блестящими от воды из ручья, попавшегося на дороге. О том, что взошло солнце, он узнал только потому, что стало еще чуть-чуть светлее, тогда как обычно на этой высоте солнце, когда оно появляется, словно бьет вас кулаком в челюсть, по щеке или в плечо. Вряд ли Жозеф мог видеть дорогу дальше, чем на тридцать шагов вперед, а ведь он уже дошел. Жозеф едва ли видел дальше, чем на тридцать шагов вперед, хотя уже подошел к самому трудному участку пути, к отвесным склонам, которые надо было пересечь поперек, к опасным склонам, где звук осыпающихся из-под ваших башмаков камней лишь на мгновение тревожит ваш слух, а потом стихает навсегда. Здесь смерть подстерегает вас на каждом шагу, но ему было все равно. Его тело без колебаний двигалось вперед. Тело вело его вперед, вело вперед и несло его мысли, которые были где-то в другом месте. Здесь оставалось только его тело. И его тело подчинялось памяти и привычке. Глаза отыскали в снегу следы, которые он оставил накануне, и теперь они указывали ему дорогу через белые грустные поля, указывали путь меж четырех стен тумана, которые двигались вместе с ним. Обратил ли он внимание на то, какая невыносимая в то утро стояла жара, и каким тяжелым был воздух? Нет, он видел ее, и только ее; он долго на нее смотрел, и думал: «Это уже не она!» И снова отмахивался и мотал головой, стараясь прогнать видение. Их было двое, в этой пустыне их было двое, двое одиноких людей, еще более одиноких, чем когда либо, одиноких среди неподвижных гор в это последнее утро, когда не было слышно ни криков ворон, ни орлиного клекота, ни свиста ветра среди валунов и на горных вершинах, одиноких в безмолвии, похожем на туман. Так он шел, пока не добрался до Окна Серны; отсюда цепочка его следов — синие ступеньки, проделанные им накануне, из которых он видел всего пять или шесть, — вела вниз, и он начал спускаться, стоя прямо и почти касаясь правым плечом склона горы; он почти не видел своего тела ниже пояса и ног тонувших в тумане, в который он погружался, сверху вниз. Вокруг него все по-прежнему было недвижимо, все вокруг, и над туманом, и под ним. Он миновал проход, пересек снежные поля и, наконец, добрался до морен, но ледника так и не увидел. Жозеф был уже рядом с ледником, прямо над ним, но не видел его, не видел этого остановившегося водопада. Тут раздался какой-то шум, но шел он не от ледника; звук послышался откуда-то справа, его источник находился чуть выше по склону, и оттуда под ноги Жозефу покатились камни, по крайней мере, так ему показалось, потому что и в той стороне по-прежнему ничего не было видно. И тут он увидел ее, увидел ее на кровати, и это было все, что он видел: она лежит на кровати, там, внизу; две свечи, наполненное водой блюдце и веточка лиственницы в воде. Он протянул руку, спрашивая: «А можно я?..» — но тут покатились камни, и Жозеф резко остановился.