— А что делать с подлецом Тонтоном?
— Поверьте, он никогда и ничего не переписывал. Взгляните на него. Вы созданы друг для друга.
— Да что вы такое говорите? Нет, вы понимаете, что вы говорите?
— Вы созданы, чтобы жить в мире.
И он повесил трубку первым.
Тонтон-Макут выбил дверь и вошел в мою хибару в пять часов утра, в глазах у него сверкали ножи.
— Верни мне рукопись.
— У меня ее нет.
— Верни рукопись, или я тебя убью.
— Тон, и так уже авторов нет.
— Я тебя уничтожу.
— Чтоб легче было выдавать себя за автора.
— Я дал опровержение.
— Перестарался.
— Верни мне рукопись, Людовик.
Людовик. Очень мило с его стороны. Он пытался свернуть на мировую. Он выглядел настолько плохо, что казался человеком без возраста. Это началось не сейчас. Наверно, во времена первых авторов.
— Послушай, Валентин. Я командор Почетного Легиона. Я не ворую рукописи с трупов…
— А значит, он тоже об этом подумывал.
— Я не выдаю себя за автора чужих книг. У меня за плечами свои книги, и я ими горжусь. Признание. Полное признание. Этот мародер гордился своей работой.
— Когда ты выдашь нам римейк «Герники»?
Тот еще сюжетец.
— Мне нужна рукопись, Валентин.
Я тоже попытался говорить с ним поласковей:
— У меня нет рукописи, Анатоль, клянусь всеми святыми…
— Этого мне, между нами, авторами, говорить не стоило.
— Ну, в общем, поверь мне. Может, мне померещилось, Фернан.
— Хватит, Моисей. Когда я в Копенгагене пытался отучить себя от литературы, мне назначили курс лечебного сна и курс дезинтоксикации, ведь я пишу уже сорок лет. Я перестал быть собой. Мне давали замещающий наркотик, чтобы не было слишком резкого перехода и ломки. Моим наркотиком была литература, она отравила мне всю жизнь, поэтому внезапно окунуться в реальность было слишком опасно.
— Повседневная жизнь, — пробормотал я и покрылся холодным потом.
— Да. Христиансен давал мне замещающий наркотик, постепенно снижая дозы. Хропромат. Я был совершенно оглушен. Я совершенно не помню тот жест любви, о котором ты говоришь, но ничего невероятного в нем нет. У меня отняли наркотик, — может быть, я и вправду тайком от Христиансена принял что попало, какую-нибудь дрянь, и в состоянии ломки переписал твой текст… Не помню.
— Ты переписал его в черную тетрадку. Своей рукой.
— Верни мне тетрадь. Я ее уничтожу.
— У меня ее нет. Была бы — поверь мне, я бы давно ее сам уничтожил, Я выздоровел, Тонтон. Я сам себя написал и этим горжусь. У меня тетради нет.
— Да у кого же она тогда?
Мы посмотрели друг другу в глаза и завопили в один голос:
— Нет! Нет! Не может быть!
На следующий день с утра мы вместе сели в самолет. Доктор Христиансен очень любезно принял нас:
— Ну как, родственники?
Мы молчали. Потом Тонтон, более гуманный, чем я, сказал:
— Сколько?
Добрый доктор улыбнулся в свою добрую великанскую бороду. Я говорю «великанскую бороду», потому что этого выражения еще никто не использовал. Это оригинально. Доктор молчал.
Я робко заметил:
— Дания — самая честная и самая мужественная страна в мире. Единственная страна, достойная слова «цивилизация». Я люблю Данию, Я напишу много хорошего о Дании в своей следующей книге.
— Чихала на это Дания, — убежденно сказал доктор Христиансен.
Тонтон попытался играть на чувствах:
— Знаете, он же отказался от премии. Книга будет хуже продаваться. И потом, второй раз такого коммерческого успеха не будет. К тому же налоги и…
— И права на экранизацию, — сказал доктор Христиансен.
Я завопил:
— А порнографии и проституции в Дании, может, совсем нет? Казалось, он обрадовался еще больше.
— У нас проституция и порнография доходят только до задницы. А до головы — почти никогда.
— Так сколько? — спросил Тонтон-Макут.
— У нас есть фонд поддержки шлюх, — сказал доктор Христиансен. — Мне кажется, небольшой взнос был бы очень кстати.
— Я уже обязался сделать взнос в пользу аналогичного фонда в Париже.
— Прекрасно, но не вижу, что вам мешает помочь датским шлюхам тоже, — сказал добрый доктор.
Тонтон взял свою чековую книжку:
— Много дать не могу, из-за контроля за валютными операциями.
— Переведите через Бэнк оф Нью-Йорк. В любом случае счет должны провести через ООН.
Тонтон-Макут сделал как ему сказали.
— Я тебе верну, — сказал я.
Он посмотрел на меня исподлобья:
— Пиши расписку.
Я написал. Царило взаимное доверие.
— А теперь вернемся к той самой рукописи, — сказал доктор Христиансен.
Он достал из ящика черную тетрадь и раскрыл ее. Тонтон побледнел от радости.
— Не мой почерк. Верните чек.
— Конечно, не ваш почерк, — сказал добрый датчанин, — я переписал всю рукопись своей рукой. В конце концов, настоящий автор Эмиля Ажара — я. Если бы не моя работа психиатра… А?
— Неужели вы собираетесь присвоить мою книгу? — завопил я.
— Вряд ли, — сказал он. — Но гарантировать не могу. И вот почему, Ваше величество…
— Не называйте меня Ваше величество. Меня зовут Эмиль Ажар, и я этим горжусь.
— Прекрасно, прекрасно, — сказал доктор Христиансен. — Вы почти совсем избавились от страха, Ажар. Только без него вы не напишете ни строчки. У вас есть котенок Пиночет, но все, что можно, вы уже из него выжали. Вы спокойны, уверены в себе — как человек, не знающий страха. Вы рискуете утратить потребность творить. Но если рукопись останется у меня, если над вашей головой будет висеть эта угроза, это письменное доказательство того, что настоящий автор «Всей жизни впереди» — всемирно известный психиатр, доктор Христиансен, — вы все время будете испытывать некоторый страх, Эмильчик, и, может быть, еще что-нибудь напишете…
Я заплакал.
— Я оплакиваю не себя, доктор, а Данию. Подло вы со мной поступаете. Психиатры должны излечивать страх, а не поощрять его.
— И в этом мое отличие от остальных психиатров, — сказал доктор Христиансен. — Без страха не было бы творчества. И я скажу больше — не было бы человека. Невозможно было бы раскрыть преступление.
— По мне, так лучше не тревожиться и не быть автором, — сказал я.
— Увы, я социалист, — сказал доктор Христиансен. — Я хочу, чтобы человеческое сообщество обогащалось новыми произведениями. А что касается лично вас… Не то чтобы мне на вас наплевать, но хочется, чтобы вы были творческой личностью. Социализм призван беспокоить, будить и оплодотворять осознанием действительности, а осознание — всегда отвратительный ужас, и ему-то человеческое общество обязано своими самыми прекрасными творениями… Страх, Эмильчик, — это творчество, прогресс и изобилие.
Он встал и пожал руку Тонтон-Макуту, глядя ему прямо в три пары глаз.
— Если когда-нибудь захотите вернуть свою рукопись, маэстро…
— А что, есть еще одна рукопись? — спросил Тонтон-Макут так тревожно, что в воздухе прямо-таки запахло творческой атмосферой.
— Я пытаюсь помочь вам, маэстро. Что бы про вас ни говорили, а нервы у вас не стальные. Но вы слишком их контролируете, вот и не хватает горючего. Спускайте на тормозах. Исповедь в трех тетрадках, которую вы здесь собственноручно написали, в которой вы наконец говорите о себе все, которая лежит у меня в сейфе…
— Котенок! — завопил Тонтон-Макут и, как настоящий сумасшедший, кинулся на сейф в углу кабинета и застучал по нему кулаками.
— Сдох котенок! — сказал доктор Христиансен, безжалостно глядя ему в глаза.
— Это не я, это все он, — завопил Тонтон-Макут и, не заботясь о манерах, показал на меня пальцем.
— Врешь, это Пиночет! — заорал я. — Мне нужна была передышка, пока я не найду кого-нибудь другого.
— Теперь моя очередь, — сказал добрый датский док и, как и положено догам, немедленно покрылся черными и белыми пятнами. С тех самых пор и уже три года он — мой самый преданный друг в Каньяке.
Вернувшись в Гранд, я поднялся к себе в номер и попросил соединить себя с Богом, потому что это был превосходный отель со всеми удобствами.
— Это вы или не вы? Мне необходимо это знать.
— Отстаньте вы, Павлович, с вашими поисками Отца. Этот сюжет вы уже отработали. На меня уже пять тысяч лет наезжают, и никто еще не сумел на этом построить такую цивилизацию, которая была бы достойна исходного материала.
— Это вы или не вы?
— Конечно я. Я переспал со своей матерью, и единственной целью всего этого инцеста, кровосмешения, извращения, безумства было искусство. Греческая трагедия, что, не стоила усилий? Неужели не ясно, что сотворение мира — художественный акт? Без ужасов, без невероятного разнообразия и богатства страданий, без смерти и, следовательно, без постоянного обновления сюжетов не стало бы литературы, не стало бы источников вдохновения — и где бы были мы все? Сотворение мира было предпринято единственно с художественной целью. Это успех, о котором свидетельствует невероятное размножение шедевров.