Чу! Слышите, как в этой раскинувшейся над миром, распростертой, словно гигантское бездыханное тело, тихой, но и не украинской только, а даже выходящей далеко за бескрайние пределы украинские, ночи кто-то опять скребется? Гомо скрибенс! Исполнись высшей силы и переложи эти ветхие, как платьишко титулярного советника, буквы в новом порядке, настрой их на новый лад так, чтобы слова, как опытнейший в импровизации музыкант, сами нажимали на педальки и клавиши, что торчат в мозгу у читателя, заставляя их наигрывать ему изнутри ту единственную и дорогую, словно колыбельная песнь, под которую баюкала его в люльке любимая матушка, вечно юную и магическую мелодию, да так зачаруйте его трепетными звуками ее, чтобы, остолбеневший и обомлевший, он только и смог, что промолвить самому себе потаенно и в изумлении: «В искусстве — Бог!»
ПРИТЧА О ПОИСКЕ И НАХОДКЕ
Я вижу сон. Какие-то люди усердно трудятся в горах. Они скалывают породу и роют ямы, образуя около себя холмики из щебня и вытащенной земли. Потревоженные камни, цепляя друг друга, бесшумно валятся в пропасть. Вокруг хищно нависают скалы. С неба роняет перо стервятник. Как на маскараде, согбенные фигуры призраков выряжены в костюмы разных эпох, цвет их кожи разнится, но каким-то чудом мне все же удается понять, что это единое племя. Все они уже давно изнемогли от усталости, однако продолжают работать, подчиняясь суровым обычаям племени, не смея ослушаться приказаний вождя — жестокого и безликого. Это я также понимаю, хотя их действия и кажутся мне почему-то бессмысленными, хотя они почему-то и напоминают мне слепцов, копошащихся в поисках оброненной монетки. Подручные вождя суковатыми палками по мокрым спинам подгоняют нерадивых (на мгновенье я становлюсь одним из них, испытывая всю неимоверность ужаса перед болью) и гортанными окликами поощряют расторопных. Свирепые псы! Повсюду скверно бранятся на незнакомом мне языке или даже языках — их не требуется различать, чтобы различить ругательства. То и дело вспыхивают драки. Из-за неосторожного движения, лишнего куска надвинувшейся тени (палящий зной, который занозой торчит в воздухе, словно олицетворяет холодный пот моего кошмара) или просто так. Наконец я догадываюсь, скорее всего по той суетливой озабоченности, которую все больше сменяет безнадежность: люди что-то ищут. Но что? Может быть, воду, роя колодцы, или руду, копая длинные и извилистые, как само время, лабиринты шахт? Да и кто они — старатели, разорители гробниц, каторжники, — мне не разобрать, Только они ничего не находят. Я убеждаюсь в этом, когда вижу, как вождь, чья графика лица по-прежнему скупа, а взор источает тьму, созывает сходку. Он говорит, а я как-то понимаю его, будто бы уже и сам стою в собравшейся толпе: «Теперь вы верите, что здесь ничего нет, кроме риска погибнуть? Теперь вы понимаете, что нужно спускаться в Город и вернуться к своим прежним занятиям?» Люди — и я в том числе — согласно кивают в ответ и, манекенами, удаляются. Лагерь пустеет. На сцене остаются двое. Один — чахнущий от старости, чье лицо мне никак не удается рассмотреть, потому что, как я догадываюсь позже, это я сам, и другой — присутствующий пока незримо — малолетний ребенок. Он потерялся во время сходки, и мужчины, грубые и властные мужчины, строго-настрого запрещают старику возвращаться в Город без него. И вот старик, роль которого я веду, зная, что карой за неповиновение будет смерть, бродит в беспомощности между комьев земли, попеременно аукая и взывая к судьбе, что больше, однако, походит на вой. Постепенно надежды его тают. Вскоре он обреченно опускается на колени: ему не найти ребенка. Значит, старик должен умереть. Пускай, он слишком стар и слишком устал от жизни, такой ничтожной и такой злой, — пускай! Так уже смирившись со всем, он вдруг видит мальчика. Мне показалось, что в него превратилась брошенная кем-то корзина для земли или кирка. Тот сидит на корточках в одной из ям — тут мое сознание опять поскальзывается во сне, вызывая образ могилы, — и играет матово-желтой проволокой, то сворачивая ее кольцом, то снова разгибая. О, неискушенность, ведь это золото! Пронзенный стрелой страха старик — или я во сне? — вздрагивает: а вдруг кто-то еще сейчас видит их? Кто-то посторонний. Вдруг кто-то еще. А внутри уже лесным пожаром бушует алчность. Несмотря на смятение у него достает хитрости выманить у мальчишки драгоценную игрушку и с улыбкой — чего она стоила, мне довелось почувствовать — проглотить. Все. Улика исчезла. Без следа — ветерком на воде. Но тут мальчик вынимает из-за пазухи второй кусочек желтого металла и предлагает знаками, дескать, съешь и его, если голоден. Старик немеет. То ли от страха быть замеченным, то ли от детской непосредственности. Едва справляясь с собой, он вместо отказа приставляет большой палец к лохмотьям на своем животе: больше нельзя, заболит, а после, еле шевеля сведенными судорогой губами, вопрошает: «Откуда это?» Чересчур торжественно, чересчур с пиететом. Томительная пауза. Кусая грязные ногти, малолетка не отвечает. Тогда не без лукавства старик добавляет, уже совсем беззвучно, но выразительно артикулируя: «…у тебя, отважный искатель?». Это срабатывает. Польщенный, тот молча, словно слепца тянет его (меня!) за рукав: тут недалеко.
Дорогой старик уже представляет, как, найдя клад, вернется домой могущественным господином, как избавится наконец от необходимости терпеть грубость соплеменников и сносить обиды от свирепых подручных вождя или, что еще лучше, уедет в соседний Город, где никто не знает его прошлого и не посмеет отнять его богатства. Он успевает также подумать о том, что из всех искавших обладать сокровищем звезды избрали именно его — дитя не в счет, повезло — и он ликует: только бы добраться до клада! За выпуклым и гладким, словно обкатанным рекой или временем, валуном, прямо посередине стоянки — и как это раньше не заметили ее? — зияла дыра. Размеры ее то и дело меняются: от широкого прохода до маленького отверстия. Улучив момент, старик протискивается туда за юркнувшим проводником и тут же — о, диво! — зажмуривается от нестерпимого блеска, от висящего в воздухе марева, красного, как жар в раскаленной печи. Внутри пещеры, по стенам, высятся тяжелые слитки красного — о, загадки снов! — золота. По ее дну, извиваясь, течет ручеек, который из-за блеска золота похож на струящуюся кровь. Сокровищ так много, что эпитет «неисчислимые» приложим к ним буквально. Воистину будет счастлив обладающий ими!
И тут (ведь обман присущ сну как полосы — тигру, как пятна — леопарду) старик вдруг понимает, что сам он уже
настолько дряхл, что не в силах даже поднять громадину слитка, что, подразнив, боги опять обрекают его на нищету. И, задыхаясь, он рыдает — то ли от жадности, то ли от жалости к себе.
Я же вижу еще больше. К моему неописуемому ужасу — здесь мы разделяемся со стариком — я вижу, что он замурован в ловушке, ибо отверстие сзади него теперь прекращает пульсировать, сузившись до лазейки, которая впору разве ребенку. Ребенку, который удивленно смеется рядом.
Его смех — мое последнее ощущение от сна. Еще танцующему на зыбком пограничье реальности, мне чудится, что я вот-вот разгадаю его символику. И точно: в мерцающей глуби мелькает какое-то таинственное слово — быть может, «Бог», — повергающее меня в трепет, ибо оно объясняет — это я хорошо помню, хоть и не в силах воспроизвести его, — почему пещеры с их ослепительными, как вдохновенье, кладами приоткрываются лишь плачущим от немощи старикам да невинным по несмысленности младенцам.
«Солнце смеялось. И море смеялось. И небо тоже смеялось. Лукаво и соблазнительно смеялась Мари, и Джон вдруг неожиданно опять возжелал ее: уже в который раз сегодня! Так же неожиданно при полном штиле легкий бриз надул паруса, и яхта неслышно заскользила по водной глади. Почти обнаженная и разомлевшая от предвкушения удовольствия Мари послушно подалась вперед».
Обычное начало обычного «розового» романа. Обычный бравурно-игривый стиль, отдающий шаловливой легкостью и пошлинкой. Местами присущая языку гривуазность усугубляется предложениями, перегруженными синонимами, что придает ей оттенок простоватой напыщенности. Шероховатость фраз, необработанных, как в прозе Платонова, топорщит ткань реальности. Нагромождение плеоназмов, зачастую неловкая инверсия, воспринимаемые как наивность дилетанта, призваны создать обманчивое впечатление искусственности и старомодности.
Дав некоторое представление о тоне романа, я расскажу, каким мне видится сегодня, теплым весенним вечером 1992 года, его содержание. В будущем оно, возможно, претерпит изменения: я надеюсь развить сюжет, дополнив его новыми отвлекающими ходами и сценами, окрашенными эротической символикой.