– То есть, вы ждете Второго пришествия? – спрашивает сэр Энтони.
Я хочу объяснить ему, что никакого Второго пришествия я лично не жду. Во всяком случае в том смысле, который придает этому термину христианская теософия. Пустоту нынешнего межлетья вряд ли удастся персонифицировать. Новый вождь или новый пророк сейчас, по-моему, невозможны. Однако ничего этого я высказать не успеваю. Мы, по-видимому, и так слишком долго прогуливаемся отдельно от всех. Это не хорошо, на сэра Энтони сейчас претендуют многие. В общем, перед нами внезапно вырастает приятно улыбающийся Рокомыслов и сообщает, что намечается тост в честь иностранных участников конференции. Не мог бы сэр Энтони быть так любезен…
Сэр Энтони все понимает и вновь превращается из ученого в светского, воспитанного человека. Он тоже освещает лицо приятной улыбкой и с некоторым сожалением, как мне кажется, выпускает мой локоть.
–Надеюсь, мы с вами еще увидимся…
Я против ничего не имею. Я даже не имею ничего против появления Рокомыслова. Поскольку именно в тот момент, когда он втискивается между мною и сэром Энтони, я замечаю Веронику, сидящую за одним из столиков «кофейного зала». Она прикрыта перегородкой, так что из банкетного помещения ее не видно, перед ней – чашка кофе, который здесь, кстати, заказывается особо и только за деньги, и как раз в то мгновение, когда я от неожиданности несколько обалдеваю, к ней склоняется Гера Малярчик, славящийся у нас в институте своей галантностью. О чем-то он ее тихо спрашивает. Вероятно – нельзя ли, раз уж так получилось, подсесть к одинокой девушке? Вероника не поворачивая головы, отвечает ему. Гера разводит руками и со смущенным лицом шествует обратно в «банкетник». Проходя мимо меня, он ернически пожимает плечами и всем видом показывает, что – ничего, бывают в жизни и не такие осечки.
Тогда я, в свою очередь, беру кофе у стойки, и, как во сне, не спрашивая разрешения, подсаживаюсь за тот же столик. При этом я не говорю ни единого слова. Если честно, то я побаиваюсь, что Вероника, увидев меня, просто поднимется и уйдет. Бывают у нее такие порывы. К тому же, помимо всего, о чем я уже говорил, есть еще некий подтекст, накладывающий отпечаток на наше нынешнее общение. Вероника никак не может простить мне того, что я в свое время не сделал ей предложения. Она этим буквально оскорблена. Как это так, для легкого флирта, для развлечений она, значит, годится, а для серьезных намерений, выходит, недостаточно хороша? Вот, что непрерывно жжет ее изнутри. И вот, чем объясняются все ее неожиданные поступки. Кстати, эту ее обиду упорно растравляют Выдра с Мурьяном. Дескать, неблагородно, порядочные мужчины так с женщинами не поступают. Меня это особенно возмущает. Им-то какое дело? Если уж Мурьян так страстно взыскует к нравственной высоте, пусть в конце концов женится на своей Выдре. Они уже который год вместе? И ничего. Мурьяну это не мешает ежедневно возвращаться в семью. Это качество, которое я в них просто не переношу. Они сурово осуждают других за то, что с легкостью прощают себе. Тем более, что у этой ситуации существует и оборотная сторона. Если мужчина после целого года любви не делает женщине предложения, то виноват в этом, наверное, не только он; вероятно, в самой женщине есть что-то такое, что мешает ему сделать последний шаг. Вина мужчины здесь вовсе не однозначна, и не следует мстить ему за это так мелко и некрасиво.
Вот почему я не говорю ни слова. Я только размешиваю сахар в чашке, чуть-чуть позвякивая по ней тяжелой металлической ложечкой. И Вероника тоже молчит, глядя, как я это делаю. И лишь когда молчать дальше становится совсем неудобно, она ровным, без интонаций голосом спрашивает – как я живу.
– Плохо, – отвечаю я, не задумываясь. – Так же, как и ты – плохо. И, кстати, по той же самой причине.
Меня вновь поражает ее лицо. У нее действительно лицо женщины, которая уже ничего от жизни не ждет. Мне даже трудно поверить, что это та самая Вероника, за которой я бегал когда-то и по которой просто сходил с ума. Ведь еще два года назад она вся светилась. Теперь это – тусклое, раздраженное, явно недоброжелательное существо, по-видимому едва сдерживающееся, чтобы не наговорить мне каких-либо резкостей. Постарела она лет на десять. Я уже обращал внимание, что у женщин это бывает. Мужчины, как правило, стареют медленно – постепенно, едва уловимыми черточками накапливая внешние возрастные подробности, нужно ощутимое время, чтобы это заметить, а у женщин – что-то произошло, и вдруг – раз, скачком, лет на пять-десять старше. Будто рушится внутренняя арматура. Краем уха я слышал, что жизнь у Вероники как-то не складывается. С мужем она разошлась, и развод, вероятно, был не из самых легких, а бульварный журнальчик, в котором она последние три года работает, судя по всему, глохнет, не выдерживая конкуренции более ярких изданий. Говорят, что зарплату там уже почти не выплачивают. Ничего удивительного, что Вероника так высохла и потемнела. У нее даже немного прорисовываются лицевые кости. Мне вдруг приходит в голову, что на самом деле она умерла. Или не умерла – уехала, растворилась, исчезла в океане существования. Ее просто нет и никогда больше не будет. А вместо нее сидит сейчас напротив меня старшая ее сестры – чрезвычайно похожая, точно такая же, близкая, но все-таки не Вероника. И мне больно замечать в ней какие-то черточки сестры младшей. Если бы я мог ей хоть чем-то помочь. Если бы я мог для хоть что-нибудь сделать. Однако помочь я ей, к сожалению, ничем не могу. Да и Вероника, конечно, не примет никакой моей помощи. У нее – самолюбие, не позволяющее признавать даже очевидные промахи. Вот и сейчас возникает острая складка между бровей, и Вероника неприязненным голосом говорит:
– С чего ты взял, что я плохо живу? Я как раз живу – хорошо…
И тут же, вне всякой логики с тем, что секунду назад было произнесено, начинает рассказывать мне о каких-то неприятностях с дочерью. Что-то у ее Александры такое случилось: то ли не захотела чего-то там сделать, то ли, наоборот, сделала что-то не то. В общем, школьный конфликт, вышедший почему-то за рамки класса. Наверное, действительно неприятно, но я слушаю все это без особого интереса. Тем более, что рассказывает Вероника тем же ровным, без интонаций, как будто умершим голосом, и почему мне кажется, что саму ее это тоже не очень волнует.
Я даже не сразу улавливаю, что она уже поменяла тему.
– Какая статья?.. Извини… При чем тут статья?
Только сейчас я начинаю соображать, что несмотря на предостережение, сделанное Ромлеевым, Мурьян в течение дискуссии так и не выступил. Напрасны были наши переживания. Напрасна – моя мучительная рефлексия по этому поводу. Правда, теперь оказывается, не напрасны. Если верить словам Вероники, главные неприятности – еще впереди.
– Так ты ради этого и пришла? – удивляюсь я.
Я не спрашиваю, откуда Вероника это узнала. С Выдрой они подруги, вместе начинали в том самом журнальчике, и если уж Вероника предупреждает, значит имеет для того все основания.
Только меня это совершенно не интересует. Бог с ней, с Выдрой, бог с ним, с Мурьяном, я не хочу сейчас о них даже думать. Сейчас я хочу сказать Веронике совсем другое. Я хочу ей сказать, что как бы она не убеждала себя в противном, для нее ничего не закончилось. Не закончилось, хотя прошла, наверное, уже целая вечность. Она, конечно, может запихать все это поглубже внутрь, чтобы не беспокоило, завалить мусором, запрессовать безжалостной бытовой круговертью, приучить себя больше об этом не думать, решить, что так будет спокойнее жить дальше. И тем не менее, для нее ничего не закончилось. Не закончилось – ничего, ничего, ничего. Все это живет, несмотря ни на какие усилия, и напоминает о себе постоянной внутренней болью. К этой боли, конечно, тоже можно привыкнуть, можно смириться с ней, пытаться не обращать на нее внимания. Можно, наконец, сделать ее источником отношений – превратив в ненависть, которая всегда живет дольше любви. Но избавиться от нее совсем – невозможно. Она так и будет присутствовать в каждом дыхании, разрушая спокойствие и отбирая силы, нужные, чтобы жить. Это – ситуация, которая не имеет удовлетворительного решения. И еще я хочу сказать Веронике, что для меня, как ни странно, тоже ничего не закончилось. Я также при каждом дыхании чувствую эту боль, и нет уверенности, что хоть когда-нибудь смогу от нее избавиться. Скорее всего, уже никогда.
И наконец я хочу ей сказать, что, честное слово, напрасно мы заслоняемся друг от друга какими-то пустяками. Она – выдуманной обидой, которая существует больше в воображении, чем в реальности, я – вечной занятостью, докладами, конференциями, семинарами, размышлениями, статьями. На самом деле еще ничего не потеряно. У любви – высокая температура; она может пережечь любой мусор. Нужно только вновь освободить в себе этот огонь. Пусть он жжет, пусть на первых порах он сделает нам обоим невыносимо больно, пусть придется дышать, чувствуя, как пламя проникает в сердце и легкие, но это будет – целебная боль, та, которая снова вернет нас от существования к жизни.