— Спектакль кончился, а я все никак не могу опомниться… — Она вышла из-за ширмы, окутанная облаком пелерины. — Странно, как тихо, можно подумать, что уже за полночь… посиди со мной… — Она подвинула ему стул. Пересиливая робость, он вошел в сумерки комнаты, как ныряют в воду, и сел. Он видел ее в леди Макбет и как-то в парке у прудов с каким-то полковником. Она была как будто не в себе, бледная и какая-то растрепанная. — Ну, что ты молчишь?.. расскажи что-нибудь?..
— Что рассказать?..
— Все равно что… — Что-то качнулось, отразилось в ее глазах, какое-то воспоминание…
Прошло несколько часов, прежде чем Фома очнулся. Примадонна лежала сгорбившись, зажав руки между колен. Камышинка позвоночника, бледные ягодицы…
Он отвернулся, торопливо оделся и почти выбежал из комнаты в огромный сумеречный зал, полный тревожной тишины, остановился у зеркала. В зеркале он увидел себя как бы со стороны. Отражение его обескуражило…
Когда Фома вернулся в гримерную, примадонна сидела на кушетке, подтянув простыню к подбородку. Уже светало.
— Никогда не чувствовала себя так хорошо… — Голос ее звучал немного хрипло и растерянно. Фома промолчал. — Мальчик мой, ты плохо выглядишь… такая жизнь не для тебя…
В 30 лет Фому уже считали человеком вполне благополучным. Он работал редактором газеты «Патриот», хотя настоящим патриотом никогда не был. Он не понимал, как можно любить нечто, заключенное в слове родина. Когда он пытался представить себе это нечто, то непременно всплывали в памяти какие-то мелкие, незначительные детали, от вида которых сердце, однако, замирало. Иногда он видел просто покосившийся забор или крыльцо с подгнившими ступеньками, но чаще всего ему из дали улыбалась тощая девочка с жидкими косичками. Лицо ее он помнил плохо. Она носила какую-то унизительно-непристойную фамилию…
После школы, взявшись за руки, они неслись куда-нибудь, не осознавая куда, застревали в дурманящей черемухе, зацепившись босыми в цыпках ногами, качались на ветках в сумеречном и сонном мороке, то наклоняясь вперед, то откидываясь назад, падали в траву, обнявшись, выпучивая глаза, вызывали жуть, хватающим за душу шепотом, барахтаясь в листьях, скатывались на песчаный берег и, как лягушки, прыгали в зеленоватую воду. Обсохнув, они возвращались домой вместе с коровами, чинно шли по улице мимо подглядывающих окон, строго соблюдая дистанцию между собой…
Все милое детство Фомы поместилось в тоненькой книжке, которую потом изъяли из всех библиотек…
С Фомой Серафима познакомил Марк. Он жил с матерью в доме, в котором жил и Серафим, только этажом выше, а после смерти матери переехал к бабушке на Воздвиженку. Полная, вялая, вечно заспанная, с мутным, близоруким взглядом и улыбкой еще невинного младенца или сумасшедшего, она проводила весь день на террасе в плетеном кресле. Она как будто срослась с ним. Жизнь изменила и испортила ее до неузнаваемости, но черты сходства с юной девой, изображенной на портрете, который висел в простенке между окнами, в окружении всех ее родственников, остались, правда, легкий пушок над верхней губой превратился в травовидную поросль, а утопающие в соцветиях, цветах и листьях глаза, скрылись за морщинами, которые были похожи на повторяющиеся иероглифы и вынуждали себя разгадывать. Бабушка была родоначальницей всех сотворенных в их доме мужчин. Все они были не равных достоинств, но не без какого-нибудь особого таланта. Дядя Марка был известным юристом, отец — дипломатом. Весь день бабушка рассказывала о них, шелестела губами, как будто листала страницы книги. На Марке лежала обязанность менять ей подстилки, стричь ногти, готовить лекарства. У нее болели глаза и с переменой погоды мучила мигрень, от которой помогали растертые в винном спирте орехи, а глаза она лечила волчьим корнем. Кроме того, Марк должен был советоваться с ней, чтобы знать, что делать в том или ином случае и что говорить, и он должен был несомненным образом подтверждать, что поступает согласно ее предписаниям. Несколько раз поймав его на лжи, она нажаловалась отцу, с которого он был скопирован в виде негативного отпечатка, как она говорила. Подобия обманчивы и часто оборачиваются химерами. Марк прятался от нее в библиотеке среди книг. Он и засыпал где-нибудь в пыли между страницами, бабушка среди ночи будила его и вела в спальню. В детстве весь мир для него сводился к этой двоящейся унылой фигуре, утопающей в кресле на террасе и отражающейся в стеклах. Даже ее отражение каким-то скрытым образом проявляло свое влияние на Марка.
Бабушка умерла, когда Марку исполнилось 17 лет, но еще долго она виделась ему по ночам. Через год он женился, а спустя семь месяцев жена родила ему недоношенную девочку. Ее назвали Лизой, в честь бабушки. В то время имя Лиза было модно. Жена Марка работала костюмером в театре и с детства мечтала о какой-нибудь роли для себя. Старухи у подъезда говорили, что в семье у них красавиц прежде не водилось, и что от такой красоты проку нет, она не от Бога, приносит только несчастье, и смотрели на него с сожалением. На язык им лучше не попадаться. Им хватало глаз, чтобы ее разглядеть, а об остальном догадаться. У них особый склад ума и особая мудрость.
Как-то Марк задержался в мастерской, пришел домой уже за полночь. В прихожей было темно. Он вошел в комнату, изумленно озираясь. Он не узнавал стен. Они были сплошь покрыты надписями и рисунками. Посреди комнаты какой-то тип распевал оргии. Он держался надменно, хотя на нем были только старомодные кальсоны. Увидев Марка, он сощурился, спросил, какой сегодня день и тут же охладел к нему. Некоторые гости уже спали. Спотыкаясь о лежащие там и здесь тела, Марк обошел комнаты. Он нашел Лизу на террасе в плетеной корзине. Она спала, свернувшись, как обезьянка.
Укутав девочку лоскутным одеялом, Марк вернулся в мастерскую.
Жена пришла утром чуть свет. Она волновалась. Щеки ее пылали. С ласковой веселостью поглядывая на Марка, она взлохматила волосы девочки, отворачивающейся от нее, поболтала о том, о сем и ушла. Очень нарядная, она поразила девочку и запомнилась ей. Год спустя она снова пришла, уже не такая привлекательная и нарядная, расползшаяся, с довольно нелепой прической. Час или два она рассказывала о том, как прекрасно устроилась, какой у нее заботливый муж. У Марка осталось неприятное впечатление от ее болтливости, когда она ушла, он долго не мог успокоиться.
Между тем маленькая обезьянка вырастала. Ей исполнилось 7 лет, когда она в первый раз увидела Фома.
— Кошмаров… — представился он в несколько церемонной манере.
Лиза недоуменно покосилась на отца и ушла на террасу. Она играла с кошкой и прислушивалась к их морочливому бормотанию. Она любила слушать всякие житейские истории. Подняв голову, она мимолетно глянула на Фому и, встретившись с его взглядом, отвернулась, закраснелась, и уже ждала его взгляда и ничего другого вокруг себя не замечала. Над головой Фомы вились мохнатые, ночные бабочки, которые залетали в раскрытое окно. Ей все нравилось в нем: и его вьющиеся волосы, и нежный, лилейный цвет кожи, и томная поза, и тонкие руки, изысканно очерченные, и улыбка. Фома обладал способностью очаровывать. Она еще не осознавала, что влюбилась в Фому, ей просто приятно было думать о нем. Мысленно она разыгрывала целые действа, в которых он играл разные роли, то он был поражающий своей наивностью Дон Кихот, то героем, вроде Улисса. Все остальные персонажи нуждались в ее помощи и она вмешивалась в эти романтические истории, неизменно драматически окрашенные. Она как бы забывала о себе, занимала место персонажей и неким образом (по правилам книг) спасала их. Она не скрывала и не обнаруживала себя, держалась на расстоянии, так чтобы только привлечь внимание Фомы, и он вовлекался в ее игру, неспособный даже говорить за себя. Одна история вплеталась в другую, не менее наивную и сентиментальную. Потом она не могла ни вспомнить их, ни забыть. Надежды сменялись отчаянием. События происходили то в парке, то в клубе, то еще где-нибудь. Невозможно описать весь тот бред, что рождался в лихорадочном воображении маленькой девочки.
Отец ничего не замечал…
Иногда Фома надолго запирался в своей мастерской с выходом на крышу (это было неведомое святилище), и вдруг появлялся, чтобы украсить праздник, на который его забыли пригласить. Лиза бежала к нему и оставалась рядом с ним весь вечер, и не давала отцу увести или, вернее, унести себя из залы в спальню. Нежность отца казалась ей неуклюжей и бестолковой и только злила и раздражала ее. Раздражали и его рассказы о матери, где она представала в роли падшего ангела. Возможно, он надеялся, что Фома запишет ее историю в какую-нибудь из своих книг.
— Не понимаю, зачем обо всем этом нужно рассказывать и кто такие падшие ангелы?.. — спросила Лиза, навивая на палец прядку волос.